Страница 36 из 87
7
Сколько было выпито накануне, подсчету не поддавалось, хотя Максим вроде бы и не собирался особо пить. Казалось, что шабли действовало как таблетки от морской болезни: подавляло тошноту. А выяснилось, что ничего и не подавляло, а только на завтра перекладывало.
Марина еще спала, а Максима из сна выкинуло. Известная история. Дальше уже пыхтеть и ворочаться в постели, периодически упираясь в супругу, ему казалось не по-товарищески. «Сон алкоголика краток и тревожен», — простонал он, выползая в сортир.
Встал с левой ноги.
На унитазе под журчание водопроводного родника почитал в телеге «Медиазону»: кого там, пока они юбилеи праздновали, объявили иноагентом, а кого арестовали по обвинению в госизмене. Так сказать, дайджест посадок. Помножил депрессию на репрессии, даже расхотелось из туалета в мир выходить. Рассказал себе анекдот «Ну как же ты не хочешь в школу, Вовочка, тебе надо, ты же директор», ополоснул задубевшую кожу холодной водой, сделал усилие, решился.
В кухне сидела Ульяна и смотрела на маленьком телевизоре новости. Доедала глазунью и была уже одета и накрашена. Она кивнула ему сочувственно — видимо, очень уж он отек.
— Ни свет, ни заря... — Максим улыбнулся ей, как сумел.
— В больницу надо.
— Ну да.
Накрасилась, подумал Максим. Накрасилась для кого? Для жениха своего или для врачей?
Скорей уж для врачей, чтобы хоть как-то выделили и ее, и его вместе с ней, из очереди просителей. Там же завод, небось, там же производство: засыпают раненых с самосвалов, зашивают их наспех и выпихивают обратно, кого на войну подлатанным, кого домой отбракованным, кого в гробу — поломанным. И вряд ли там врачи, с таким-то потоком, сильно вникают в личные обстоятельства. В военном госпитале к подопечным, наверное, лучше не привязываться — как в зверосовхозе в каком-нибудь.
А вот если ей нарядиться — может, обратят на нее внимание, хоть как-нибудь, да запомнят, и когда будет решаться — приложить усилие и спасти, или просто оставить, как есть — может вспомнят невесту при параде и чуть-чуть сверх нормы постараются.
Ульяна снова рассеянно уставилась на экран. Что-то про мировую закулису там стращали, но по ее лицу не видно было, чтобы она как-то искренне была озабочена интригами коллективного Запада. Так, просто под яичницу чтобы шумело фоном, может, чтобы собственных мыслей было неслышно.
А что там за мысли у нее в голове?
Лицо у Ульяны было неглупое и незлое, и нельзя его было назвать некрасивым. Пустоватое разве что? Или просто потерянное. Невыразительной внешности девочка, которая когда-то приезжала к ним на новогодние каникулы, превратилась в невыразительной внешности молодую женщину. Ну вытянулась, да. Вот, пожалуй, и все. А кем она стала? Для этого надо бы было знать, какой она прежде была.
Вид у нее был какой-то она скукожившийся, что ли то. Сутулый, зябкий.
Максиму захотелось спросить у нее — как там ее парень?
Но он себя осек. А можно ли было ему сочувствовать?
В войне Максим был однозначно на стороне Украины, как на стороне жертвы. И, чем больше тут пытались войну объяснить и оправдать, чем яростней сочувствующих Украине обвиняли в предательстве, тем упрямей Максим за свое отношение к войне держался; это для него стало означать прежде всего сохранение себя изначального. Не развариться, не разложиться в кислоте, в которой ошметки некоторых его прежних друзей вокруг него бултыхались.
Как-то, еще на первый год войны, пытаясь вывести для себя правила жизни в новом мире, Максим решил применять к людям вокруг себя критерий соучастия. По этому принципу все, кто с войной смирились, но участия в ней не принимали, несли часть ответственности за войну, но не часть вины; те, кто хоть каким-то боком войну поддерживали — делом или словом, помогали разжигать или нормализовывать — становились соучастниками и разделяли вину; и только те, кто каким-то образом войне пытались помешать, оказывались перед судом вечности оправданы. Самого-то Максима суд вечности, правда, если б и оправдал, то на тоненькую: ему в плюс можно было разве что участие в паре-тройке демонстраций в первые дни войны зачислить и выкладку премиального издания «1984» на кассы в магазине. Ну, ладно, и вот еще вчерашнее сражение за иноагентов. В общем, он был не боец. Но он и не претендовал на это, с другой стороны. У него участок фронта другой был, без микроскопа невидимый, но по-своему важный.
Но вот с Ульяниным женихом как? То, что его мобилизовали, освобождало ли его от ответственности за все, что он на войне делал? А мог ли он не делать, когда уже оказался там? А если калечил? Если разрушал? А если убивал? Важно ли тут — по своей воле или выполняя приказ, если соучастие надо через действие определять? Если через действие — то нельзя было о женихе спрашивать, нельзя было и на секунду ей позволить подумать, что Максим ей сочувствует, что через нее сочувствует ее парню.
Максимово поколение прожило всю свистопляску, которая творилась со страной, начиная с Брежнева и далее: и Перестройку, и развал, и Ельцинскую Россию, и чеченские войны, и путинизм. Яркая жизнь получилась, так скажем: без черных очков, как на ядерный взрыв, не взглянешь. И вот они, Максимовы сверстники, его друзья-товарищи, приучились на все через черные очки смотреть — через постмодерн и через цинизм. Но с войной так нельзя было, тут надо было эти окуляры снять, хоть бы и глаза резало, потому что если и случилось со страной за все это время какое-то слепяще-яркое, абсолютное зло — это была вот эта вот война, с Украиной. Надо было, не отводя глаз, смотреть, надо было голым нервом ощущать, надо было честно свидетельствовать; надо было запоминать историю точно, чтобы опять ее не переврали, чтобы опять она не повторилась однажды. Надо было, надо...
Вот о чем разговор, а не о том, как там конкретный парень себя в больнице чувствует. Не под трамвай же, в самом-то деле, он попал! Максим помолчал, выглянул на Ульяну из-под набрякших век, как из щели ДОТа. И это вот потерянное ее выражение... Тьфу ты, черт.
— Как он там? Твой жених?
— Да не оч, — оглянулась на него Ульяна. — Там прилет был. Ноги ампутировали. Обе.
— Ох ты... — снова накатила тошнота. — Кошмар какой.
Представил себе эти ноги отрезанные, обернутые в портянки. Зажмурился. Культи только ясней замаячили.
— Жалко как парня, — произнес он. — Сколько ему лет?
— Двадцать семь, — ответила Ульяна.
— Это как Кирюхе нашему прямо?
— Вот-вот.