Страница 50 из 111
— Америку раздирают междоусобицы, а на нашем архипелаге царят покой и скука, как в гемпширском приходе из романа Джейн Остин, — сказал я. — По-моему, мы слегка напоминаем Англию 1370 года, ошеломленную Черной Смертью, но понемногу приходящую в себя.
— А вот и еще одна причина в нашу коллекцию, — сказал Ларс. — С тех пор, как наши темные века закончились, население в целом постарело. Но ведь с языком всегда экспериментировала молодежь.
Мы болтали об истории и литературе до позднего вечера; часы летели быстро. Корбел мне нравился. У него был живой и открытый ум. Беседу он вел свободно, слушал с такой же охотой, как говорил, и обладал хорошим чувством юмора, чутьем на шутку. Потом мы кое-как продремали до утра в сидячем положении вместе с тремя дюжинами других пассажиров. Оплаченную мною койку уже занял кто-то из команды. У меня не хватило мужества растолкать его и попросить уйти.
Скоротать время в дороге помогли не только разговоры. На рассвете появился капитан и сообщил нам, что попутный ветер и поднятые им волны ускорили наше продвижение, и мы прибудем на пристань у Маентурога-под-морем часом раньше. До станции фуникулера мы с Корбелом добрались на велосипедах. Это было мое четвертое путешествие, и мне еще не успел наскучить механизм, который доставлял нас в библиотеку. На верхней станции наполняли водой из ручья большой бак, укрепленный под вагончиком. Этот вагончик был соединен с нашим кольцевой цепью, и когда он с полным баком спускался по рельсам вниз, его вес поднимал наш вагончик с пустым баком по параллельным рельсам наверх. По окончании подъема нижний бак опустошался, верхний наполнялся, и вся процедура повторялась.
Удобная дубовая кабинка оказалась полностью в нашем распоряжении. Пока мы ехали к пункту назначения, расположенному на высоте в тысячу футов над уровнем моря, я спросил Ларса, какой урок человечеству он мог бы извлечь из хитроумного устройства фуникулера. Он показал в окошко на соседний путь, по которому как раз спускался нам навстречу другой вагончик.
— Взгляд оптимиста: наши старые ошибки снова возвращаются к нам, но их вес поможет нам достичь вершины.
В вестибюле библиотеки мы расстались и отправились по своим комнаткам, чтобы еще немного поспать. В четыре пополудни я перекусил хлебом, протеиновым пирогом и мятным чаем — это было все, что библиотечная столовая могла предложить в столь неурочный час. Оказалось, что архивист Дональд Драммонд болен, и я порадовался тому, что новый разговор о телефонном номере из дневника Вивиен мне не грозит.
Любой научный проект, занимающий годы, требует огромного количества скучной, рутинной работы, которая легко забывается по его окончании. Только этой амнезией и можно объяснить то, что ученым хватает глупости затевать новые исследования. Мне пришлось собраться с духом, чтобы переступить порог зарезервированной мной комнаты. Я выбрал ее за длинный стол, на котором удобно было раскладывать бумаги. На полу уже стояли штабелями сто тридцать пять опломбированных коробок, пронумерованных и снабженных кодами. Так знакомо! Двенадцать составляли архив Вивиен — несправедливая пропорция, поскольку ее жизнь была как минимум не менее интересна, чем его. Семь из ее коробок относились к годам, прожитым с Фрэнсисом. Ее научные труды — черновики статей и книг, а также заметки к диссертации о Джоне Клэре, — отсутствовали. Вероятно, она истребила их в порыве самоуничижения, когда отказалась от места в университете, чтобы стать секретаршей мужа. А может быть, никогда не думала о себе как о человеке, заслуживающем интереса потомков.
Я помедлил, прежде чем снова окунуться в переплетение чужих судеб, которым так опрометчиво позволил срастись со своей собственной. Сколько времени уже потрачено! «Корона», даже ее давно почивший автор, даже вся его эпоха не имели права пожирать столько моих лучших лет. Мне было почти сорок пять — возраст, когда зрелость и накопленный опыт объединяются с последними остатками юношеской энергии и живости ума. Мне следовало заняться чем-то своим. Чем-то полезным для других. Возможно, болтуны из научно-технического корпуса правы: гуманитарии впустую переводят бумагу и чернила, свой интеллект и всю свою жизнь. Иногда я сравнивал себя и соседей по коридору со средневековыми монахами. Но те хотя бы сохраняли драгоценные древние знания, которым суждено было однажды восстать против жесткой тирании христианской мысли. А мы представляем собой скудеющее племя, чьих кумиров, от Чосера до Фиск, не читает никто, кроме нас самих. Тысячелетние усилия обращаются в пыль. История уходит в историю. Правильно говорят наши студенты: прошлое — это то, с чем надо расстаться.
Меня сковало ощущение бессмысленности, и я не мог двинуться с места. Я паразит, вторгающийся в думы и поступки людей, которые жили в другом мире больше ста лет назад. Живи я тогда или они сейчас, им не было бы до меня никакого дела. При личном знакомстве они вряд ли мне понравились бы. Меня покоробила бы их убежденность в том, что им выпало жить на историческом пике с эксклюзивным панорамным видом, тогда как в действительности они, как выразился любимец Бланди Филип Ларкин, «горбились под сенью смертных альп»[35]. Я притворяюсь, что это не так, но на самом деле я никогда не мог осознать по-настоящему, насколько мы разные. Их так же сформировало и держало в плену их время, их материальные обстоятельства, их ожидания, как меня — мои. Мы точно мухи в разных бутылках. В 1965 году, когда Фрэнсису Бланди было пятнадцать, он имел возможность поговорить с кем-то, родившимся в 1885-м. Современники Бланди часто заявляли, что они не в силах понять викторианцев. Раз так, у меня нет никаких шансов понять Фрэнсиса и Вивиен. Я не могу описать их. Или судить. Или считать, что они имеют хоть какое-то отношение к нам, сегодняшним.