Страница 23 из 111
У нее и раньше случались приступы самобичевания вроде нынешнего (Фрэнсис был уже на девятом сонете; появился странный человек, напоминающий Фальстафа), но она собиралась с духом и продолжала писать как раньше. Не могла продолжать, но продолжала. А кто вел бы себя иначе? Говорили, что она выдает один шедевр за другим. Ожидалось, что вскоре ее наградят Орденом Британской империи. «Читательские овации и лучезарная благосклонность критиков согревают ее лживую душу», — написала она в дневнике в несвойственном ей стиле. Раньше она думала, что не может измениться, что никогда на это не осмелится, но теперь поняла, что должна. Поэтические строки проносились перед нею сверкающей чередой, но одна чувственная подробность привлекла ее внимание. В жаркий день пара главных героев — очевидно, Фрэнсис с Вивиен — босиком выходят из дому на веранду, а затем ступают на лужайку, ощущая подошвами приятную прохладу летней травы после нагретой солнцем плитки из йоркского камня. Мэри глубоко поразила яркая, осязаемая выразительность этой крошечной детали.
А Фрэнсис читал дальше, и ее восхищение росло. Она бросит унылую геометрию своей прозы. Поэт напомнил ей, записала она позже, как великолепно можно писать. Она завидовала его жизненной силе и блестящей фантазии, но ее эмоциональный всплеск имел не только эстетическую природу. Недавний скандал, ошеломление от гигантского перелома, разрыва с Грэмом, по-прежнему для нее желанным, новые перспективы свободы и перемен в ее жизни добавили свою лепту в единое ощущение, поднявшееся по всему ее телу, от промежности к тому загадочному месту в мозгу, где принимаются решения, одной чудесной, безумной, щекочущей волной. Позднее, дома, скептический внутренний голос сказал ей, что она предвкушала всего лишь очередные свидания с тем или другим, включая мужа, да возможный тайный переход к аморальным и не требующим особых усилий методам реализма в беллетристике. Совершенно ни к чему было беспокоить промежность.
После того как Фрэнсис довольно резко прервал хвалебную речь Гарри Киченера в свою честь, Гарри не оставалось ничего другого, кроме как спокойно усесться обратно за стол, потягивать вино, привезенное Тони и Джоном, и наблюдать, как его шурин возится с этой трубочкой, или что там он достал из-за каминных часов. Рядом с его бокалом лежали блокнот и карандаш. Он привык следить за новинками, выходящими из-под пера Бланди, но сейчас был настроен решительно: никакой биографии под его, Гарри, авторством. Фрэнсис слишком любит командовать. Он будет лезть в каждую главу. Захочет отцензурировать все свое прошлое. Если обнаружит, что у Гарри есть собственные мысли насчет какого-нибудь его сочинения и он не выложил их перед ним как на блюдечке, немедленно придет в ярость. Навлекать на свою голову кучу проблем, которые будут годами расползаться по всей семье — это сущее безумие. Гарри терпеть не мог конфликтов. Ему предстояла неприятная сцена, однако у него были свои амбиции и он не собирался взваливать на себя роль биографа Фрэнсиса только ради того, чтобы избежать его гнева.
Он узнал форму венка сонетов, тем более что когда-то и сам пробовал написать такой, из семи частей. Тогда он отказался от этой затеи. Нам известно о его реакции по письму — не электронному, — которое он отправил шурину пять дней спустя. Оно сохранилось в архиве Бланди. Вкрадчивая ирония Гарри отступает в нем перед гипертрофированными восторгами. Должно быть, отказ от биографии вызвал меньшую бурю, чем ожидалось.
Вступительный сонет, заявляет Киченер, прогудел будто колокольный звон перед молитвой в честь Боговоплощения, призыв к тотальной концентрации. В нем звучала величественная, триумфальная уверенность — «словно игрок в покер за бастионом фишек раскрывает в конце игры свой флеш-рояль». Здесь целый ряд обещаний: «память, бренность, ускользающая суть времени и самой поэзии. А мир природы в символическом образе божества плодородия! С этим ты попал в точку, Фрэнсис. Мы любим ее, даже когда губим. Красота и убийство!» Посулы религии не отвергнуты, но мягко отклонены. Сознательно, хоть и бегло, «ты вызываешь тени своих собратьев по духу, великих поэтов: Донна и Герберта, Вордсворта и Китса, и все эти надоевшие корифеи вдруг чудом обращаются в прекрасных незнакомцев», а затем «отдаешь поклон Уоллесу Стивенсу и его «Откровениям лета»[14]. Конечно, я не забыл, как часто мы его цитировали... «Физическая сосна, метафизическая сосна... Посмотрим на нее прицельным жарким взглядом».» Мимолетные, но щедрые отсылки. Неважно, если они ничего не скажут другим читателям. «Мускулистые перебивы ямбической поступи напоминают шекспировские — Шекспира на его позднем этапе, когда он собирался утопить свою книгу[15]», и во всех поэтических размышлениях, в «галлюцинаторном блеске изобильной природы, наблюдаемой в миниатюре», сквозит «все та же напутственная нота, прощание с оттенком нежной грусти — здесь и любовь ко всему живому, и наше пагубное влияние, будто видишь, как медленно умирает старый друг».
Далее в своем длинном письме Гарри добавляет: «Это потрясающая любовная поэма, Фрэнсис, — настоящий гимн твоей Вивиен». Как поразительна, пишет Гарри, опираясь на свою память или сделанные за столом заметки, та сцена, где двое пускаются вплавь по реке, зажатой в теснине! Может быть, это Уай до ее впадения в Северн, гадал он, или река во Франции, где они были когда-то, — Тарн или Эро? Потом он был «очарован» влюбленными на паперти сельской церкви, которые пришли обвенчаться и завороженно слушают цитирующего Библию викария, «хоть от веры они далеки». У Гарри возникло чувство «возносящегося лика из мириад крошечных лепестков. Затравленный человек, возможно, образ самого Иисуса, приносится в жертву».