Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 374

[Хлевнюк О. Корпорация самозванцев. С. 304.]

. Поэтому сама организация Павленко, обнажая эти механизмы, фактически размывала границу между законным и незаконным. Более того, предприятие Павленко явственно демонстрировало, что разница между социалистической плановой экономикой и капиталистическим бизнесом весьма условна:

В общем, в описании Павленко его корпорация представала обычным капиталистическим предприятием, мимикрировавшим под социалистическое. <…> Нарушая советские законы, теневое предприятие Павленко действовало вполне успешно и выполняло общественно значимые полезные функции (300–301).

В этом случае социальная мимикрия – важнейший атрибут цинизма – распространяется на не конкретных людей или социальные роли, а на целые институции. Однако при этом даже цинические институции не представляют собой угрозы для власти. Как пишет К. Хигнет,

теневая экономика представляет собой довольно амбивалентную форму оппозиции, представляя собой в большей степени выражение экономического недовольства, чем целенаправленную политическую стратегию сопротивления политическому режиму

182

[Hignett K. «We Had to Become Criminals to Survive under Communism!» Testimonies of Petty Criminality and Everyday Morality in Late Socialist Central Europe // The Soviet Past in the Post-Socialist Present: Methodology and Ethics in Russian, Baltic, and Central European Oral History and Memory Studies / Ed. by M. Ilic and D. Leinarte. New York; London: Routledge, 2016. P. 210.]

.

Социальная мимикрия как способ выживания

Цинизм власти – это только одна сторона медали. Необходимость приспосабливаться к нему, к его плавающим требованиям и нормам, к постоянно меняющемуся «образу врага» и т. п. порождала ответный цинизм как «технику выживания» (О. Лейбович) и социального преуспеяния. Эти техники формируются на фоне легитимации цинизма, которая начинается с формирования легенд вокруг знаменитых аферистов и преступников еще в дореволюционную пору – таких, как Николай Савин (корнет Савин), Мишка Япончик (прототип Бени Крика), Сонька – Золотая ручка и др.

183

[См.: Gerasimov I. Plebeian Modernity: Social Practices, Illegality, and the Urban Poor in Russia, 1906–1916. Rochester: University of Rochester Press, 2018. P. 18–54.]

Но массовый характер этот процесс приобретает именно в 1920‑е годы.

Окруженные любопытством и славой, советские аферисты становятся легендарными персонажами и порождают обильный фольклор. Как пишет Ш. Фитцпатрик:

В 1920–1930‑е гг. фигура афериста, судя по всему, необычайно занимала воображение населения СССР. Мало того, что из всех советских литературных героев Остап Бендер пользовался у читателей самой большой популярностью (хотя значение этого факта тоже не стоит недооценивать), – но и похождения реальных мошенников привлекали большое внимание, часто с оттенком восхищения, со стороны журналистов и даже официальных лиц. Граница, которая, по идее, должна четко отделять мошенников от писателей, журналистов и других предположительно законопослушных граждан, стала странно расплывчатой (318–319).

Ш. Фитцпатрик с опорой на многочисленные документы 1920–1930‑х годов продемонстрировала, как постоянно меняющаяся логика классовой дискриминации вынуждала рядового советского гражданина манипулировать собственной идентичностью, то и дело переписывая автобиографию и отыскивая свое место как в официальной, так и в неофициальной системе социальных отношений, – притом что включенность субъекта в

обе,

казалось бы, несовместимые по целям и принципам системы социальных отношений была негласной

нормой

социального выживания. Из книги Фитцпатрик следует, что именно классовый подход к оценке личности и к структурированию общества

провоцировал

самозванство и трикстерские манипуляции с собственной идентичностью. С этой точки зрения многочисленные аферисты и самозванцы, распространившиеся в 1920–1930-e годы и нашедшие отражение в литературе эпохи, предстают не как «отщепенцы» и не как «безвластные аутсайдеры» (Мазелла), а напротив – как виртуозы и «низовые» хозяева советского социального порядка. Как подчеркивает исследовательница,

для многих людей в революционную эпоху мир Остапа Бендера не был какой-то особой, чуждой средой, где мошенники проворачивают свои делишки, а органы правосудия делают все возможное, чтобы их поймать и наказать. Они сами жили в этом мире, и, чтобы выжить в нем, каждому приходилось стать немножко махинатором и самозванцем (308).

Классовая дискриминация многое объясняет в трикстерстве 1920–1930‑х годов, однако эвристический потенциал этой теории явно убывает в применении к позднейшим периодам советской истории, когда классовые критерии уже не играли такой существенной роли. Каковы иные социальные факторы, питавшие неуклонно растущую популярность советских трикстеров?

Описанные Фитцпатрик процессы перекликаются с тем, что Слотердайк пишет о Веймарской Германии:

Обман и ожидание обмана приобрели здесь характер эпидемии. В те годы постоянно существовал риск, что за абсолютно респектабельным и надежным видом скрывается нечто не имеющее основы, хаотическое. Переворот произошел в тех глубинных областях коллективного чувства жизни, в которых проектируется онтология повседневности <…> В таком лишенном надежности и всяческих гарантий мире аферист становится главенствующим типом эпохи

par excellence

. Дело не только в том, что резко возрастает количество случаев обмана – мошенничества, брачных афер, шарлатанства и т. п.; аферист – как в том убеждает себя, основываясь на опыте, общественное сознание, становится непременной и неизбежно присутствующей фигурой, моделью, созданной эпохой, и мифическим шаблоном (704–706).

Слотердайк считает культурную фиксацию на фигуре афериста проявлением моральной паники перед чрезмерной сложностью модерности:

…аферист становится экзистенциально важнейшим и понятнейшим символом хронического кризиса современного сознания, проистекающего от его усложненности (706).