Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 230

При попытке как-то развести ареалы речевых и поведенческих позиций сразу приходится подвергнуть частичной ревизии глобальную модель оппозиции двух «лагерей». В общем-то и среди действующих лиц данной истории по этому вопросу нет согласия. Одни вообще исходят из признания когерентности культурного поля (Михаил Шварцман: «Деление художников на официальных и неофициальных по их участию в „подпольной“ артистической жизни тех лет, на мой взгляд, позднейшие выдумки искусствоведов»; Геннадий Айги: «…люди не делились на „черное – белое“. Они принадлежали и к подпольной культуре, и к официальной»), другие, настаивающие на противостоянии (Всеволод Некрасов: «Позиция „неофициальности“ была позиция очень отчетливая»), подчеркивают социально-этические, а не собственно творческие мотивы взаимного обособления. Вероятно, и эстетическая, и экзистенциальная границы были вполне выражены лишь на полюсах спектра, там, где суммарным «поискам нового» противополагался соцреализм «второй свежести», а вместе взятым протестантам и умеренным прогрессистам противостояли бессмысленные «охранители». Ближе к центру художественное пространство, сделавшись полифоническим, структурировалось не столько существом движений, сколько внутренними и корпоративными связями; принадлежность «лагерю» часто была попросту принадлежностью кругу, а круги до поры пересекались.

Тем более что дефиниции «правого» и «левого» в переходной ситуации утеряли четкость. Например, художники «сурового стиля» – реалисты, чуть позднее влившиеся одним из потоков в «левый МОСХ», – в языковом отношении являлись левыми, конечно, только по отношению к официальным «правым» (Академия, «Масловка» и прочий МОСХ), но интенционально они ориентировались на «левую» модель публичного художественного выступления и на творчество левоориентированных (идейно) реалистов Запада и в этом смысле оказывались левее, чем, скажем, «метафизики», представлявшие консервативное крыло андеграунда, при том, что последние прокламировали социальное «неучастие», а стилистически апеллировали к авангарду. Ролевая неразбериха усугублялась и тем, что у «реалистов» и «абстракционистов», у «левых» и «правых» («правых», конечно, в пределах прогрессистского спектра) был в каком-то смысле общий генезис. Для всех вместе подлежащая актуализации история представала как бы в виде ленты Мебиуса, где на единой поверхности располагались импульсы от уже некогда проигранных феноменов (открытие собственного прошлого в обратной перспективе – от авангарда к Серебряному веку) и от только открываемых (западное искусство в диапазоне от Пикассо и Брака до еще более популярных Бен Шана, Ренато Гуттузо и Рокуэлла Кента). Уроки Фаворского – навыки системного мышления – были важны и для Дмитрия Жилинского, и для Иллариона Голицына, и для Булатова с Васильевым. К Фальку еще в 50‑е годы («передовая общественность желала непременно все мерить Фальком», – Вс. Некрасов) «припадали» и завтрашние художественные диссиденты, и будущие деятели расширительно трактуемого «левого МОСХа», которым предстояло продлить жизнь постсезаннистской традиции и станковой картине в целом – в смысле культивирования живописности, наделения самой красочной ткани суггестивными значениями, апологетики фактуры и глубины, понимаемой в романтическом и психологическом ключе.

Впрочем, Фальк воспринимался как эксклюзивная фигура; в целом «тихие» живописцы его поколения – насильственно вытесненные из репрезентативного пространства и поддерживающие камерное пейзажно-натюрмортное «тление» изобразительной культуры (потихоньку заражающейся общей «фузой») – в эпоху оттепели не вызывали любопытства, проходя по ведомству неинтересной «Масловки». Не потому, что «наследникам» был так чужд этот извод искусства, но скорее потому, что их в целом не устраивала «подшкафность», позиция «молчи, скрывайся и таи». Эта позиция позднее, в 70‑е, обретет вид социального императива и окажется связана с целым комплексом молитвенных упований на «правильную» пластическую традицию, на живописную сложность, ассоциативно сопрягаемую с глубиной индивидуального самовыражения; в таких упованиях – в противовес и «бездуховному» официозу, и концептуалистскому «варварству» – вполне сошлись, например, метафизики, к тому времени взявшие на себя роль «хранителей тайны и веры», с людьми из «левого МОСХа». При начале же «освободительного движения» актуальнее были позиции активные, центробежные и экстравертные; идеализированная модель авангарда 1910–1920‑х годов психологически привлекала и тех, кто был далек от языковой опоры на авангардную лексику, – просто как модель открытого диалога. Проецирование этой модели на собственную историю могло осуществляться, конечно, лишь в общем виде (там – институализация, бюрократическое оформление союзов, манифесты и конкурентность, здесь – неструктурированное броуновское движение), однако всем было ясно, что смена идеологической гомогенности разнонаправленными, аксиологически не выстроенными потоками индивидуальных и коллективно-единомышленных инициатив означает положительную динамику в сравнении с единомыслием сплошным и тотальным.