Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 230

…при входе раздавались «памятки участникам погрома» и опознавательные знаки, а в памятках очень грамотно было изложено, что существует две роли, погромщик и жертва, а просто любопытствующих не пускают (и правильно): «все участники художественной акции сознательно и по доброй воле делают свой выбор», никакого тебе чистоплюйского «над схваткой». Роль погромщика освобождает ее носителя от всех социальных конвенций, от этических и моральных рамок; отношения между жертвами и погромщиками «могут строиться в соответствии с исторически сложившимися традициями». Жертва не имеет права снимать желтую звезду и покидать пространство акции до ее окончания; погромщик в передвижениях волен; ему выдается водка, в чем жертве отказано. Жертва имеет право нанести свое имя на мемориальную доску, погромщик – ее осквернить.

Такие правила. Взяв памятку, я поняла, что внутрь мне не попасть, хотя вроде бы надо, и это означает, что все устроено предельно точно. Назначить себя погромщиком невозможно ни в какой игровой ситуации, а жертва должна сидеть до конца тусовки, что уже невозможно по причине нехватки времени. Так что пришлось размышлять «у парадного подъезда» о разных вещах. Начиная от психодрам Столбуна (там, если помнишь, с пациентами моделировались экстремальные ситуации) до потрясающих комиксов с мышами в концлагере (склероз, забыла автора); и о том, что если моя ощетиненность – от личного страха идентификации, то это устроителям в плюс. Кстати, что было внутри, я знаю – фотографии могильных памятников, на которых кто-то писал свои имена, а кто-то, соответственно, «бей жидов»; выкупной аукцион, не задавшийся по вялости участников (Список Шиндлера!); и, главное, нанятый охранник в черной рубашке, – говорят, под два метра чистого говна, работал хоть и за деньги, но «с душой», очень, опять-таки, уместная фигура.

Про «внутри» я знаю от знакомых юных погромщиков, благо они свободно таскались по Якиманке. Роль ни у кого неприятных ощущений не вызывала (чувствуя себя любознательной престарелой тетушкой, я интересовалась, «не жмет» ли, – нет). Может быть, это по юности – что Холокост, что Куликовская битва, все было давно и неправда; но, может быть, они просто, в отличие от меня, укоренены в пространстве этой культуры, и животом знают, что симулятивная работа с историческими практиками затевается, чтобы снять фрустрации, а не наоборот. Что и мне, впрочем, понятно, и грамотность осуществления данной затеи понятна тоже. Только вот – переставив части известной формулы, – получается, что «понять можно, поднять нельзя»…

Все это не имело бы смысла публиковать и комментировать четыре года спустя, если бы речь шла о личной проблеме. Однако как раз время показало, что сугубо личной она не является. Что в ситуации заведомого распределения ролей неучтенные позиции могут оказаться травматическими и даже опасными. Акция с погромом, будучи «политкорректным» образцом «холодной» стратегии и предполагая добровольный выбор «соучаствующих» ролей, косвенно сообщала и о принципиальном отсутствии «места зрителя» для данной истории и для искусства в целом. Но как раз в этом пункте практика 90‑х годов выдала симптоматичный сбой. В недавнее иконоборческое действо Авдея Тер-Оганяна

13

[Примечание 2025 года: речь идет об акции «Юный безбожник»: в декабре 1998 года на выставке «Арт-Манеж» Тер-Оганян рубил топором фотопринты купленных в церковной лавке икон.]

зрители вполне включились (вызвав милицию и тем самым неосознанно возродив традицию апелляции к городовому для «экспертизы» футуристических выходок); что характерно, зрители, принадлежащие – в широком смысле – тому же артистическому кругу. С другой стороны, негодующие православные из совсем иных кругов, обрызгав картины «богоборца» спреем (галерея Гельмана, 19 апреля 1999 года), обнаружили способность репродуцировать художественный жест; и если бы на этой «дуэли» история закончилась, ее кольцевая композиция выглядела бы вполне гармонично.

Насильственный акционизм 90‑х при всей насильственности (со статистикой впрямую «потерпевших») предполагал присутствие «других» лишь в качестве статичной массовки. Ни авторы публично уничтожаемых работ, ни автомобилисты, под чьи машины бросался из слякоти обмазанный маслом голый человек

14

[Олег Кулик, Александр Бренер. «Последнее табу, охраняемое одиноким цербером», 1994.]

, ни смотрительница в зале Ван Гога, вынужденная присутствовать при попытке осуществить акт дефекации под вверенным ей объектом

15

[Акция «Плагиат», 1993 – Александр Бренер, Богдан Мамонов, Антон Литвин.]

, не провоцировались на сознательную реакцию; сценарная неартикулированность их ролей делала такую реакцию невозможной. Художник, даже работая на площади, все равно осуществлял «прыжок в пустоту», в котором присутствовало и традиционно-романтическое противостояние гомогенному веществу «толпы», и более специфически российские оттенки (так, тавтологическое появление Бренера на выставке «Прыжок в пустоту» – с воплем «Почему меня не взяли на эту выставку?» – вызывало ассоциации не только с мучимым пубертатными комплексами подростком, но и с бедным Акакием Акакиевичем). Свидетелям предписывалось либо испытать шок от непонимания происходящего (в этом состояла «общего вида» провокация, и вопрос о ее этической допустимости заранее выносился за скобки), либо, оценив жест как артистический и риторический, от него именно в силу этой оценки дистанцироваться. Впрочем, в роли провоцируемых фигур могли оказаться и представители актуального сообщества – такое, вспомним, случалось регулярно при убийстве животных

16

[Например, в акции Олега Кулика 1992 года «Пятачок раздает подарки» в галерее «Риджина» присутствующим на вернисаже предлагалось съесть мясо только что забитой свиньи.]

, и в этом смысле здесь вторично проигрывался опыт венского акционизма 70‑х годов.