Страница 156 из 230
«Евгений Онегин» в иллюстрациях Андрея Костина
Опубликовано: А. С. Пушкин. Евгений Онегин. М., 2022
В 1986–1988 годах Андрей Костин сделал чуть более пятидесяти гравюр (офорт, мягкий лак, акватинта) к «Евгению Онегину». В книгу, вышедшую в 1991‑м в издательстве «Атриум», вошло сорок; при печати в малом размере они сильно проиграли. Впрочем, сам художник, разумеется, заботящийся о логике построения книги, о расположении иллюстраций внутри блока, тем не менее ставил на некоторых листах цифру с обозначением тиража и подпись – то есть, надо полагать, мыслил их и в качестве самостоятельных произведений тоже. Как серию.
Его дневниковые записи конца 1986 года отражают начальный этап работы; многое из придуманного тогда впоследствии было переосмыслено, не осуществилось или же осуществилось совсем иначе. Однако главные тезисы, сформулированные вполне императивно – «ни в коем случае не иллюстрировать сюжет!» и «единой стилистики графического сопровождения не должно быть», – сомнениям не подверглись. И если разностильность глав («не как самоцель, а как ощущение временного развития самого написания» – из дневника) в итоге свелась к чередованию листов плотных с прозрачными, и «нарративных», пространственно и событийно сложных с «назывными», выстроенными концептуально, то декларированное отношение к сюжету оказалось чревато абсолютно новым прочтением хрестоматийного текста. Прочтением, полностью независимым от решений тех многих художников, которые на этом тексте «отметились», и от канона, заданного самыми известными из них – Николаем Кузьминым и Мстиславом Добужинским.
Начнем с того, что ударные сцены романа в офортном цикле либо отсутствуют – нет, например, встреч Онегина и Татьяны, – либо, как сцена дуэли, выглядят иллюстрациями не к сюжету, а к комментариям Юрия Лотмана про тонкости дуэльного кодекса и правильное расстояние между сходящимися (статья Лотмана, кстати, предшествовала тексту в издании «Атриума»). Да и главных героев мы практически не видим. Есть «многоликий» Онегин с первого фронтисписа (что, с одной стороны, соответствует пушкинскому «чем ныне явится» или «как он умел казаться новым», а с другой – иронически переносит на «личное» известное определение «„Евгений Онегин“ – энциклопедия русской жизни») (см. ил. 29 на вкладке) и есть полупрофиль Татьяны «в малиновом берете» (здесь это скорее ток с эспри). В прочих же случаях оба они оказываются словно бы «расфокусированы»: либо повернуты к нам спиной, либо представлены в нарочито общем виде (так, читающая Татьяна впрямую отсылает и к виньетке из иллюстраций Николая Кузьмина, и к рисункам Федора Толстого к «Душеньке» Богдановича, и даже непосредственно к портретам Энгра) (см. ил. 31 на вкладке), либо их черты делаются неразличимыми из‑за нарочито далевого местоположения. И эти хитроумные ракурсы и сбитые перспективы опять же нарочито способствуют путанице в узнавании – собственно, и строка «всегда я рад заметить разность между Онегиным и мной» отчасти опротестовывается: кто удаляется от нас на суперобложке? кто читает или пишет в кабинете, чьи раскиданные рукописи образуют лейтмотив повествования? кто с ампирного крыльца глядит на пейзаж, скрыв лицо за колонной? Да и сам Пушкин, по сути, безусловен лишь в листе, где к нему слетает Гений, – поскольку, как объясняет Костин, «голос автора тоже вымышлен. И там, где речь идет от первого лица, это не исторический поэт Пушкин, а некий неизвестный, при некоторых ракурсах специально сильно напоминающий реальные черты поэта. И это все не случайно. И не случайно это не поэма типа „Полтавы“ или „Медного всадника“, а роман в стихах…» (из частного письма).
Но интересно, что такого рода превращение лиц то ли в «околичности», то ли и вовсе в «фигуры умолчания» касается только главных героев романа и отчасти его автора. Ведь вполне портретно внятны и гости Лариных, и «архивны юноши» с лорнетами, и условные «декабристы», и столь же условные «ученые дамы», встретившись с которыми («с семинаристом в желтой шале / Иль с академиком в чепце»), герой или автор стремительно убегает, а также «Байрон, гордости поэт», «толстый генерал», муж Татьяны, и даже Ленский с Ольгой. То есть этой внятности заслуживают лишь те, в чьем облике в значительной степени существует возможность обнаружения смешного и, следовательно, использования хара́ктерных красок: иронии, сарказма, отчасти и сатиры. «Реализм и гротеск» – как пишет в дневнике автор, обозначая одну из многих оппозиций собственного подхода к тексту: и его чуткость к гротеску, к сюрреальному (а Костин – именно сюрреалист по преимуществу и в графике, и в живописи особенно) побуждает внимательно рассмотреть и оценить присутствие этого начала в иллюстрациях.
В одном из эпизодов сна Татьяны Пушкин предоставляет простор любой босхианской изобразительной фантазии: «за столом / Сидят чудовища кругом: / Один в рогах, с собачьей мордой, / Другой с петушьей головой» и далее еще целый выводок миксантропических существ. Любопытно, что впрямую этой сцены, отображения которой естественно ждать от художника подобного склада (кстати, иллюстрировавшего и Гоголя, и Гофмана, и Ремизова), в корпусе гравюр нет – разве что косвенно убегающая за пределы рисунка «нечисть» сопровождает лист с поверженным Ленским, относящийся к тому же сну. Зато интерпретация других сюжетов порой заставляет вспомнить фразу «однажды Гоголь переоделся Пушкиным» (фраза-зачин из «Веселых ребят» Н. Доброхотовой и В. Пятницкого, а вовсе не из анекдотов Хармса). Гротескные персонажи на суперобложке – возможно, это вдруг материализовавшиеся «карикатуры всех гостей», что «стал чертить в душе своей» раздраженный Онегин на именинах Татьяны? – но и Зарецкий подозрительно напоминает Ноздрева из более ранних иллюстраций автора к «Мертвым душам» и даже лежащее на дороге колесо – кажется, то самое, по поводу которого (доедет ли до Москвы?) рассуждали мужики возле гостиницы города NN. Классический Пушкин – «наше все» – оказывается и персонажем, и создателем сюрреального пространства; «даль свободного романа», видимая сквозь магический кристалл, искривляется в очертаниях. И неожиданным образом эта новая оптика позволяет по-другому прочесть не только собственно роман, но отчасти всю ту литературу и ту жизнь, на которые этот роман отсвечивает.
«Ощущение от целостного ряда –
парадоксальность