Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 119

А «Разгром», который Лев Николаевич считал едва ли не лучшим своим романом французского периода: оказалось — что бы вы думали? — что этим романом Золя обязан Толстому! Обхохочешься. Леон Доде, не сочинитель еще, а так, способное дитя, написал ему: «Вы исходите из точки зрения, диаметрально противоположной точке зрения Толстого» — да нет же, мысленно завопил Лев Николаевич, точка зрения Толстого как раз, вы не поверите, и есть точка зрения Эмиля Золя! Это по замыслу обер-прокурора Синода русские социалисты не должны противиться насилию, а должны подставлять одну щеку под каторгу, другую под ссылку! Это по его указке новый Толстой, как передали ему знакомые-писатели, оценил «Разгром» как вещь откровенно слабую, и разве можно же говорить об армии иначе как об убивающей, жгущей, разоряющей, и нет ничего, абсолютно ничего естественного в войне. Невероятно, но ни один человек на свете не усомнился, что этот постный миротворец когда-то написал «Севастопольские рассказы» и «Войну и мир».

…По возвращении из Лурда Александрин снова воспылала любовью к меданскому дому — и немудрено: Медан от рю Сен-Лазар намного дальше, чем их парижская квартира. Однако жить вдалеке от Жанны и детей он не мог и снял для них летний домик в Шевершеноне, недалеко от Медана, затем в Вернейе-на-Сене, еще ближе. Так он мог хотя бы раз в несколько дней совершить прогулку через Триель и подняться на холм, чтобы ненадолго обнять Жанну и детей и передать им нехитрые свои гостинцы. Втайне от Александрин он купил морской бинокль с мощными стеклами: Жанна знала, куда привести детей гулять, чтобы он мог их видеть, и он, затаив дыхание, высматривал крохотные фигурки, движущиеся далеко-далеко, под старыми вязами, пока Александрин была уверена, что он работает у себя в кабинете.

Хотя бы так.

Только один раз, уже в Париже, услышав под окнами знакомый смех, он растерялся — они не договаривались о встрече, а Александрин сидела тут же с каким-то рукоделием, петли ускользали из-под непослушных, плохо гнущихся пальцев — и все-таки не удержался и бросился к окну: внизу он увидел Дениз и Жака, идущих за Жанной, они не собирались к нему, они даже не знали, где он живет, просто шли мимо по своим делам, Дениз вела Жака за руку.

— Позови их в дом, — негромко сказала Александрин. — Почему они никогда к нам не заходят?

Он даже не понял, как она смогла незаметно подойти к нему и как давно наблюдает за ними. Но на ее лице отражалась тоска, и Александрин слабо улыбалась, как всегда, когда она смотрела на чужих детей, особенно миловидных. Если бы ей предложили изменить ему, пообещав взамен, что у нее родятся дети, согласилась бы она? О да, без размышлений. Она смотрела на Дениз, которая своей красотой постоянно привлекала к себе внимание окружающих. Если бы у нее была такая дочь, смогла бы она от нее отказаться? Ни за что на свете.

Встретившись с ней взглядом, Лев Николаевич понял, что прощен.

13 (25) февраля 1894, Париж

Еще две недели назад Таня сюда не собиралась — да вот, привелось: пришла телеграмма от Лёвы, что у него опять начались приступы и он просит приехать немедленно, чтобы перевезти его в Россию. Дай ей волю — она уехала бы в тот же день, да вмешался

papa

: решили телеграфировать с уточнением Саломону, который находился в Париже и с Лёвой виделся. Тот отвечал, что здоровье больного удовлетворительно, а вот душевное состояние очень неустойчиво — не может переносить одиночества, — и лучше кому-нибудь приехать. После этих слов препятствовать ей ехать уже никто не решился.

Провожали ее целой делегацией —

mama, papa

, Маша, Дунаев, Коля, — все кричали, перебивали друг друга, по прибытии писать просили немедленно. Она даже удивилась про себя, что столько треволнений, а когда прозвенел третий звонок и поезд тронулся, вдруг и сама внезапно испугалась не зная чего, просто душа в пятки ушла. Вспомнились

mama

и

papa

на перроне — они уж старенькие, страшно их оставлять, а сами так тревожились, не за себя, не за Лёву, о котором она волновалась пуще других, а за нее, Таню…

И чего, казалось бы, бояться? Не заблудится же она в самом деле в этом самом Париже? Ее встретят, помогут устроиться — уютно было думать об этом под стук колес, в тепле, глядя, как деревья снаружи клонятся от ветра. А потом вдруг поняла: ведь отец, тот, настоящий, кого шестнадцать лет не видела, должно быть, теперь в Париже… И сама себе поразилась: столько лет не вспоминала о нем! Новый

papa

так заботился о Тане, желал искренне, чтобы она сделалась лучше, умнее, нравственнее, прочитывал ее дневники, давал советы — и она думать постепенно забыла, что его раньше не было, он теперь был не новый

papa

, а просто

papa

— единственный… Он критиковал ее картины, ходил с ней по избам в Екатерининском, рассказывал, в чем несходны меж собою правительственные и «посредниковцы», как он, которые ничего не потеряют, если их сошлют или заключат. Она видела, как он плакал перед «Распятием» Ге. Она наблюдала, как к нему стекается народ со всего света, точно бабочки на огонек; все потому, что он сам как звездочка, другие так не умеют, от них нет света, а он себя всего хочет отдать. Он не слишком-то ею доволен, более любит Машу, а вот оказалось, что боится отпускать, волнуется: встретит Таня настоящего отца и разлюбит другого. Забудет.

Тут пришел кондуктор, дурно пахнущий вином, отобрал у Тани билет, долго что-то выяснял на ломаном русском и в конце концов пересадил ее из второго класса в первый. Как так, разве у нее не второго класса билет? Они же с

papa

покупали, вспомнила она, а в тот момент она как раз отошла в сторону к нищим у станции, чтобы подать милостыню, а он, верно, и перепутал… Да полно, перепутал ли? Верно, нарочно купил билет в первый класс, чтобы она ехала с комфортом, к какому привыкла. А она-то думала, что ее изнеженность вызывает в нем только раздражение.

Теперь она и сама понимала, что во втором или даже в третьем классе было бы куда как веселее: разговорилась бы с кем-нибудь, завелись бы друзья. Здесь все были вежливы и никто с ней не заговаривал. Она и не навязывалась: читала, писала дневник, гуляла на станциях — Смоленск, Минск, Варшава, чем дальше, тем меньше говорят по-русски, и оттого совсем все чужое, — рассматривала красоток, невольно сравнивая себя с ними и каждый раз расстраиваясь своей невыразительной внешности, думала о Жене и о Ге, а по вечерам грустила, скучала по оставшимся дома.