Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 119

Шестая была жидовочка. Очень красивая, совсем не похожая на постную широколобую Перовскую, с невероятными глазищами под густыми ресницами, с волосами такими блестящими, что под светом ламп голова ее казалась не черной, а золотистой, с мягкими капризными губами, с тонкой талией. Все мужчины в зале нет-нет да и смотрели искоса в ее сторону, даже Сам! Но Сам ее не помнил, а Иван Ильич признал сразу, потому что несколько лет назад, на «Процессе пятидесяти», ее вели в зал под конвоем, а он как раз пробирался к своему месту и споткнулся о ее презрительный взгляд. Молотилка тогда, правда, промолчала (что ж ей теперь-то не уняться, но нет). Зато он почувствовал, что краснеет, и корил себя за это, пока не заметил, что красота жидовочки на всех мужчин действует одинаково. После процесса совсем размякший Полонский сочинил нехороший стишок, «Узницу», и в писательских кругах живо обсуждали, кто же из социалисток произвел на Якова Петровича такое сильное впечатление. Та ли, что с чахоткой? Та ли, что из Киева? Полонский хранил тайну, но Ивану Ильичу его признание и не требовалось. Другой такой девушки не было на свете.

Ее не казнили. Она заявила, что ждет ребенка, а беременных в России доселе не вешали. Подумаешь, захлебнулся про себя Иван Ильич, в России вообще женщин не вешали, что ж теперь, и Перовскую помиловать?! Нет, оказалось, что будущее жидовское дитя в смерти государя неповинно, а значит, пока бомбистка беременна, вешать нельзя. Может, родит и тогда повесят, с надеждой подумал Иван Ильич, чувствуя, как сильнее стучит чертова молотилка, а ведь только что стала затихать. Это было бы хорошо.

Увы, жидовочку так и не повесили. Не прошло и года, как она благополучно померла от какого-то послеродового осложнения. Но тогда, в апреле восемьдесят первого, Иван Ильич еще этого не знал и совсем уже погрузился в мечтания о будущей казни, как мимо него стремительно пролетел Сам — довольный, помолодевший, едва ли не светящийся, — и Иван Ильич, невзирая на молотилку, был вынужден снова догонять его чуть ли не бегом.

— Едем на Литейный! — скомандовал Сам. — Нас ждут дела, Головин. Манифест одобрен, — добавил он быстрым полушепотом. — И проект наш одобрен, только…

— Что? — не утерпел Иван Ильич.

— После, — еле слышно бросил Сам.

От Аничкова до Литейного ехать было всего ничего, и, пока они тряслись в карете, Сам так ничего важного и не сказал, радовался по совершенно дурацкому поводу.

— Неисповедимы пути Господни. — Голос его звучал почти весело. — Представьте себе, Головин, лишь только Его Величество услышал, какого человека мы с вами искали в кандидаты, так сейчас и сказал: а ведь я знаю как раз такого! Из прекрасной дворянской семьи, конногвардейский офицер, всего два года назад вышел в отставку, и церковными вопросами весьма интересуется, и пишет складно, и притом беззаветно предан монархии. Нынче рекомендуют его мне во флигель-адъютанты. А? Каково?

— Но как же… — растерялся Иван Ильич. — Ведь Борода уже три года работает, и его успехи…

— Занервничали, Головин? — Сам, казалось, едва удержался, чтобы не похлопать Ивана Ильича по плечу. — Не переживайте, он не подходит по возрасту — ему не исполнилось еще и тридцати. Но, думается мне, не быть ему флигель-адъютантом. Его в агенты надо, пока запал не растерял… Что вы кислый такой?

— Тургенев в Петербурге, — выкрутился Иван Ильич, не желавший признаваться Самому в истинных своих чувствах к неведомому выскочке. — И опять вокруг него шумиха и круглосуточные чествования. Он же от оваций растекается весь как лужица.

Своего он добился: Сам стал сиять чуточку меньше.

— М-да, — огорчился он. — Это скверно. И Фёдора Михайловича нет уже с нами, вот несчастье! Попросил бы его передать этому бесноватому, чтоб ехал скорей в свою деревню и оставил нас, грешных, в покое… напишу Полонскому, — решил он. — Тургенев нам тут совсем некстати.

Так-то Полонский и побежал тебе выслуживаться, язвительно подумал Иван Ильич. Все они одного поля ягоды: и он, и Григорович, и злополучный Тургенев. Но промолчал, и Сам, погрузившись в государственные размышления, скрючился и замер и снова стал похож на нетопыря. В таком же застывшем состоянии он выбрался из кареты, зашел в дом, поздоровался с Екатериной Александровной и пролетел в свой кабинет — невидимые кожистые крылья просвистели за его спиной, вызвав сквозняк в комнатах.

— Ну вот что, — сообщил он с привычной сухостью, глядя куда-то вниз. — Благодарение Господу, Его Величество осознаёт всю важность проекта «Борода» и по милости своей принял в нем живое участие. Советы его мудры и дальновидны, и это внушает мне радость и надежду, что в царствование его Россия обретет то величие, какого заслуживает.

Буммм, внезапно шарахнула изнутри чертова молотилка, и Иван Ильич не согнулся пополам и не скривился в ответ на эти прочувствованные слова лишь благодаря немыслимой силе воли. (Отчего она не помогает, когда дело доходит до шоколада или до булок с сахаром? Оттого, что это дела мелкие, не государственные, а Иван Ильич — человек большого масштаба. Однако как же ребра болят!)

— Его Величество, — продолжал Сам рассказывать чернильнице на своем столе, — справедливо полагает, что в деле борьбы с революционерами наш главный фронт — это города. В городах социалисты знакомятся, сбиваются в кучки, организуют демонстрации. По фабрикам ходят. А графская усадьба — в деревне, — укорил он чернильницу. — И не каждый имеет возможности и средства до нее добраться. Посему Борода должен хотя бы несколько месяцев в году жить в городе. А уж задача Третьего отделения — переписывать и брать под надзор его посетителей.

— Он должен жить в Петербурге? — уточнил Иван Ильич, также обращаясь к чернильнице.

— Боже упаси. — Сам дернул плечом и перекрестился. — Так близко к Его Величеству?! Вы что же, Головин, воображаете, что я пытаюсь выдворить отсюда Тургенева, приехавшего на несколько дней, и при этом поселить здесь Толстого на несколько месяцев в году? Нет, конечно. Только Москва.

Хрен редьки не слаще, вздохнул Иван Ильич. Чем дальше, тем более Борода проникался сознанием собственного величия и принимался прямо-таки артачиться. Иногда Ивану Ильичу даже казалось, что мелкопоместный господин Крыльцов уже и не помнит, что не родился ни графом, ни писателем.

Так и вышло, как в воду глядел. Услышав царственное распоряжение (о том, что оно исходит от самого нового Величества, Иван Ильич, разумеется, умолчал), Борода ощетинился, сверкнул маленькими острыми глазками и заявил:

— Никуда я не поеду.