Страница 110 из 119
— Расчистите ему стол, — приказал Клемансо. — И принесите еще одну лампу. Может быть, вам помочь с формулировками? Мне тоже что-то не терпится кого-нибудь оклеветать!
— Благодарю вас, — кротко ответил Лев Николаевич. — С этим благородным делом я, пожалуй, управлюсь сам.
К ночи все разошлись, а он переместился в кабинет — писал, зачеркивал, писал снова. Ранним утром вернулся Рейнах, вежливо, но твердо отверг предложение пойти к черту, устроился в кресле и там еле слышно шелестел какими-то бумагами. Время от времени Лев Николаевич обращался с вопросом будто бы к себе самому — Рейнах отвечал тихо и кратко, а через пару секунд безошибочно выуживал из своих записей нужную и клал перед ним на стол. Создавалось впечатление, что он на всякий случай принес из дома весь архив, но нет — Лев Николаевич помнил толстенные папки с веревочными завязками, занимавшие целую полку в его библиотеке, а нынче на коленях у него лежала всего одна, но в ней — ответы на все вопросы, и значит, Рейнах тоже не спал этой ночью, отбирая для него самое важное и нужное.
Только вечером, когда в редакцию подтянулись остальные, Лев Николаевич закончил статью, расписался и, медля, как когда-то перед окончанием «Жерминаля», поставил последнюю точку.
— Вот. — Он положил ворох листов перед Клемансо.
— А что это он первый? — немедленно возмутились сзади. — Вы знаете, как он медленно читает?
— Я медленно читаю?!
— Справедливо будет, если сначала ее прочту я!
— Или я!
— Или Рейнах. Или лучше прочтите ее вслух.
— Да, Золя, прочтите ее вслух!
И в гулкой тишине, прерываемой лишь потрескиванием газовых рожков, он читал:
Я обвиняю полковника дю Пати де Кляма в том, что он был виновником судебной ошибки, может быть, бессознательным, и в том, что потом он защищал свой поступок в течение трех лет, прибегая к самым нелепым и преступным махинациям.
Я обвиняю генерала Мерсье в том, что он был соучастником, может быть, в крайнем случае вследствие малодушия в одной из самых ужасных несправедливостей, совершенных в наш век.
Я обвиняю генерала Бийо в том, что, имея в руках все доказательства невиновности Дрейфуса, он их скрыл, совершив это преступление против справедливости с политическими целями и с тем, чтобы спасти Генеральный штаб.
Я обвиняю…
Обвиняю…
…У меня есть одно лишь желание — желание, чтобы наконец был пролит свет во имя человечества, которое пострадало и которое имеет право на счастье. Мой страстный протест есть только право моей души. Пусть кто осмелится привлечь меня к суду и суд будет гласным.
Я жду.
Было тихо, так тихо, что, казалось, он слышит, как падает снег. А потом все зааплодировали.
— Что ж, — подытожил Клемансо. — Да будет так. В печать!
…Лев Николаевич проснулся от звуков песни. Он думал, это «Антисемитский марш», его часто орали пьяные анти-дрейфусары после попоек: «смерть евреям, смерть евреям» — но нет, последнее слово было каким-то другим. Он вслушался: они пели «смерть Золя». Александрин, мгновенно превратившаяся в старуху, уже ничего даже не говорила, стояла молча в дверях, глядя на него больными сухими глазами.
— Я должен пойти в «Орор», — сказал он.
— Это будет твой последний выход из дома, — ответила она безжизненным голосом.
— Ты не пустишь меня обратно?
— Обратно тебя принесут в гробу.
Он еще постоял, вслушиваясь в вопли на улице. Александрин была права.
Он отправил служанку к зеленщику, велев ей добраться сперва до редакции, готовый уже к тому, что и эта добрая малограмотная толстушка сбежит с полдороги к себе в провинцию, лишь бы больше не возвращаться в их зачумленный дом. Но нет — час спустя она вернулась, и глаза у нее были круглые как блюдца.
— Я не видела внутри людей, — сказала она. — Но в том доме выбиты стекла. И… на улицах пожары, везде жгут газету. И погромы… мне страшно, господин Золя. Отпустите меня.
Они с Александрин остались без прислуги. Зато на следующий день он получил вызов в суд, а вслед за вызовом явился Фернан Лабори — такой же спокойный и самоуверенный, как всегда.
— Что ж, Золя, новость о процессе над вами уже попала в газеты. Времени на подготовку у нас в обрез. Давайте обсудим список свидетелей защиты. Кого вы хотели бы вызвать?
— Всех.
— Это человек сто?
— Что вы, Лабори! — Лев Николаевич почувствовал знакомый кураж и снова чуть не рассмеялся. — Это по меньшей мере вдвое больше! Мы вызовем Эстергази! Буадефра! Бийо!
— Свидетелями защиты? — захохотал Лабори. — Этих людоедов?!
— Именно их! Вы их допросите и спросите вот что…
Потом, уже в Англии, в изгнании, когда он сидел по вечерам у окна совсем один, невидящи ми глазами глядя на бесполезную рюмку с коньяком в своей руке — алкоголь не помогал заснуть, не унимал боль, — он поминутно вспоминал те две недели процесса и изумлялся, сколько же людей дрались на его стороне. Гед, которого он едва не презирал, рассорился со своими друзьями-социалистами — потому что защищал его. Отважная Северин из «Либр пароль», будто мало ей было того, что она единственная женщина-журналистка в Париже, публично разорвала сотрудничество с влюбленным в нее Дрюмоном и, по слухам, напоследок плюнула бывшему начальнику под ноги — потому что поддерживала его. И пусть в его армии не было ни Александрин, ни Жанны — война не женское дело, амазонка Северин не в счет, — его защитников было больше, намного больше двухсот.
Это тогда ему казалось, что его со всех сторон окружает разъяренная толпа, готовая разорвать его на части. А на самом деле за его спиной стояли лучшие люди Франции.
Самые смелые. Самые честные.
А в тот момент — он помнил, как в последний день заседания ему дали слово и он вышел один к этой страшной голодной толпе и прислушался к своему сердцу — оно билось спокойно и твердо. Он отвернулся от людоедов и взглянул в глаза присяжным. Лавочнику. Рантье. Кабатчику. Каждому. И отныне он говорил только с ними.
— Вы — сердце Парижа, — негромко сказал он, и зал моментально затих. — Вы — его совесть… Посмотрите на меня. Разве похож я на предателя?
И будто что-то сдвинулось в этих лицах, они дрогнули и стали разными: одно внимательным, другое смущенным, третье раздраженным…