Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 41

ГЛАВА 19

ГЛАВА 19

Марк

Отдышаться и уехать я так и не смог.

Всё время тренировки я жду и репетирую первую фразу.

Успел отбраковать уже десятки вариантов…

Привет, сын – на такое не имею права, да и совесть мне сказать подобное не позволит.

Прости меня… Тоже не то.

Я всё объясню… – ложь, такому не найти объяснений.

В сухом остатке у меня есть одно-единственное слово, на которое у меня, может быть, ещё сохранились права. Если Артём его всё ещё помнит.

Если не помнит – значит, и прав никаких у меня больше нет.

Без четверти восемь двери распахиваются, и старшая группа вываливается на крыльцо – взмыленные, громкие и уставшие. Он выходит третьим, на ходу закидывая сумку на плечо, что-то договаривая приятелю.

И видит меня.

Он останавливается на полушаге, приятель тянет его за рукав, а тот не двигается.

– Пацаны, не ждите, – говорит мой сын, не отводя от меня глаз. – Идите, я догоню.

Голос ломкий, глубокий. Взрослый почти.

Стайка утекает за перекрёсток, оглядываясь и пересмеиваясь, а он идёт ко мне – медленно, набычившись, сунув большие пальцы под лямку сумки.

Останавливается в трёх шагах.

Рассматривает, как рентген – трость, седина, шрам над бровью – метка, кстсти, той самой каски, которая спасла феноменальное упрямство организма.

– Вы кто? – настороженно, почти грубо спрашивает он.

Не узнаёт.

На всех фотографиях, которые он мог видеть, мне тридцать три, я тёмноволосый, наглый и до неприличия самоуверенный. А сейчас перед ним стоит седой инвалид с палкой.

Что ж. Пора проверить единственное слово.

– Здравствуй, капитан, – говорю я и чувствую, как у меня сжимается горло.

Его лицо меняется страшно и мгновенно. Зрачки расширяются, кровь отливает от щёк, губы приоткрываются, и я вижу, как в нём с грохотом рушатся восемь лет – все разом.

– Папа? – выдыхает он одними губами, совсем по-детски.

Секунда, и внезапное детское лицо моментально захлопывается, как забрало. Скулы каменеют. Передо мной снова стоит взрослый, чужой, набыченный парень, и глаза у него теперь – прищуренные и злые.

Мои глаза, вот в чём ужас. Моя порода. Даже злится он, как я.

– Надо же, – цедит он. – Живой.

– Живой, – соглашаюсь я.

– А мы тебя похоронили. Ну, не буквально. Просто удобнее было думать, что ты умер. Мёртвый – он же не виноват, что не приходит. Знаешь, как я лет в десять всем во дворе врал, что мой отец погиб? Герой, врач, спасал людей. Пацаны уважали.

Каждое слово он кладёт, как удар – прицельно, с оттяжкой. Правильно кладёт. Я стою и принимаю, потому что за этим и приехал.

– Артём…

– О, ты помнишь, как меня зовут! – он вскидывает брови в издевательском восторге. – Слушай, а чего лично-то приехал? Двадцать пятое же ещё не скоро. Платёж можно онлайн…

– Я не оправдываться пришёл, – говорю я ровно. – Оправданий нет и не будет, я их не готовил. Я пришёл, чтобы ты мог сказать мне в лицо всё, что накопил.

– Как щедро! – он почти кричит. – Право он мне выдал! А где ты был, когда мне это право начислялось, а? Где. Ты. Был.

Вот он, вопрос.

– Первые четыре года – там, где врачи нужнее всего, – отвечаю я, глядя ему в глаза. – Полевой госпиталь в горячей точке. Потом в меня прилетело, и три года я пролежал в коме. Потом год учился заново ходить. Вот, хожу, – я приподнимаю трость. – Почти научился.

Он моргает. Раз, другой. Злость на его лице спотыкается обо что-то и на мгновение теряет равновесие – взгляд сползает на трость, на седину, на шрам, торопливо, воровато, будто против воли.

– Врёшь, – говорит он без уверенности.

– Я больше не вру, Артём. Слишком дорого заплатил за это. Спросишь документы – покажу все выписки, эпикризы и наградные. Скучное чтение, но убедительное.

– Мама знает, что ты здесь? – резко спрашивает он.

– Нет, и к ней я не пойду – не имею права её трогать. Я пришёл только к тебе. Условие одно, и оно твоё: скажешь уйти – я уйду, и ты меня больше никогда не увидишь. А скажешь…

– А ты у нас теперь слово держишь? – перебивает он с кривой усмешкой, и в этой усмешке столько взрослой, выстраданной горечи, что у меня в горле встаёт ком. – С каких пор?

Он замолкает и смотрит мимо меня. По лицу Артёма видно – внутри него идёт жестокая война. Кулаки сжимаются и разжимаются. Совсем как у его матери, у неё тоже ногти в ладонь, когда больно…

Наконец он переводит взгляд на меня.

– Знаешь что… – произносит он и запинается.

Я никогда не узнаю, что он хотел сказать.

Потому что на полуслове его лицо вдруг стремительно, страшно белеет и он резко, со всхлипом, втягивает воздух.

– Артём?

– Что-то… – он давится словом, и его ладонь ползёт к груди, сгребая куртку в кулак. – Грудь… Как ножом… В спину отдаёт…

Ноги у него подламываются.

Я успеваю. Трость летит в сторону, я успеваю подхватить его, и мы вместе оседаем на холодный асфальт. Я спиной к ограде, он – на моих руках.

Его затылок ложится мне на плечо, как пятнадцать лет назад, когда он был младенцем, а я его укачивал на своих руках.

– Тёма. Тёмка, смотри на меня. Где болит? Покажи рукой.

– Тут… – он слабо ведёт ладонью от грудины к левой лопатке. – Рвёт… Пап, что это… Папа…

Первое “папа” за восемь лет – вот такое.

А во мне уже щёлкает и включается то, что не отшибли ни осколки, ни кома.

Руки сами находят его запястье.

Пульс частит, нитевидный, слабый…

Второе запястье. Слабее.

Ассиметрия.

Я рву молнию его куртки, прикладываю ухо к груди – тоны глухие, далёкие, будто сердце завернули в мокрую вату. Шейные вены набухают на глазах толчками.

Кинжальная боль за грудиной. Иррадиация в спину, между лопаток. Раздирающая боль у пятнадцатилетнего мальчишки после высокоинтенсивной тренировки.

И моя наследственность…

Расслоение восходящего отдела аорты. И кровь уже идёт туда, куда ей нельзя – в сердечную сумку, сдавливая его сердце с каждым ударом.

Тампонада.

– Скорую! – мой голос хлещет через двор так, что шарахаются прохожие у остановки. – Вызывайте скорую, живо! Скажите: подросток, расслоение аорты, тампонада! Диктуйте с моих слов!

Кто-то уже тычет в телефон. Кто-то бежит к нам. Тёмка смотрит на меня снизу вверх огромными, испуганными, совсем детскими глазами, и губы у него серые.

– Пап… Я умираю, да?..