Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 111

Гриша предпочла бы вражду дружбе. Когда Илля раздражала ее, воспринимать мысли о ней было проще. Да, Гриша вспыхивала – но от ярости, а не от смущения. Одежда, которую она вынужденно одолжила в чужом доме, так прочно обтянула пышную фигуру, что Рыкова чувствовала себя не иначе чем сдавленной в тисках. Стягивать ее с себя не хотелось. Гриша присела на краешек ванны и стала ждать, пока ткань врастет в нее со временем, закрывая кожу, как внешний панцирь. Что-то менять не в ее силах, для Гриши смирение – лучшая добродетель.

Ржавая вода стучит плотной струей о чугун, и Гриша, опустив лицо в ладони, упирается локтями в колени и плачет. Глаза у всех слезятся так или иначе; иногда слезам просто нужно дать волю. Специального места для регулярных рыданий лучше ванной не придумаешь – сам звук свободного потока вынуждает расслабиться и отдаться нытью и хныканью. Когда Гриша выйдет отсюда, она обязательно осудит себя за проявленную бесхарактерность и хрупкость, но пока, спрятавшись от судьбы за ветхими стенами и избавив себя от осуждения гагариновского взгляда, она поскуливает и воет, старательно искусывая губы в кровь.

Спастись от унизительного беспричинного горя ей помогает только припрятанный в этой самой ванной соседский бутыль с горючей жидкостью. Гриша соврет, если скажет, будто пробралась в ванную комнату, только чтобы смыть с себя несколько дней в заточении. Она хорошо держалась и дала слабину только с Ильяной, потому что с балиями иначе невозможно, поэтому теперь заслужила немножечко отдыха.

Гриша знает про разные зависимости и встречала по-разному зависимых, поэтому умудрена опытом достаточно, чтобы знать, что сама она – чиста, насколько это возможно. Чуть трясущимися от расстройства руками Рыкова тянется к шатающейся канистре и прикладывает некоторое усилие, чтобы отвинтить последний барьер между унизительно тяжелой неделей и спокойным, безмятежным сном.

Она снимает с себя футболку, чтобы намочить ее в бензине и прижать к лицу. Сосед настолько страшится воров топлива, что прячет канистры за небольшими полуавтоматическими стиральными машинками. Гриша берет немного и всегда возвращает запасы на место так, чтобы даже слой пыли на канистре остался тем же. Ингаляция всего лишь позволит Грише чуть раньше уснуть – раньше рассвета или, если она так решит, раньше отведенной для этого даты.

Хлопковая ткань не комкается, как нужно. Она вся пахнет ненужным – лавандой, вербеной, свежестью порошка и привезенными издалека духами, подаренными отцом на двадцатипятилетие. Гриша утробно рычит, отодвигая от себя канистру. Если испачкать ее сейчас бензином, не отстираешь ведь? И уже никогда не вернешь былую сладость и красоту балийского запаха.

Даже тут Ильяна все портит! Возомнила, что Грише кто-то желает зла, и все пытается помочь – дура! Гриша сама с собой разберется – никто ее сильнее не отравит, чем она себя сама. Неважно, плохой или хороший – выбор, воля делать с собой что угодно – это доказательство малой свободы, которой Гриша была лишена всю свою жизнь.

Ее судьба была отмерена по линеечке – в пять лет школа, в пятнадцать лет работа, в тридцать пять – смерть. Она глядит на себя в зеркало – в желтом от пота и грязи уродливом и давящем лифчике, с багровыми синяками на шее от цепи, – не имеющая смелости даже убить себя одним махом.

— Жалкая сучка ты, Гриша. И всегда ею была.

Никто никогда не был виноват в Гришиных бедах. Она давилась, задыхалась и пропадала целиком и полностью по своей вине.