Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 83

Потому что в дверях кабинета, на полу, лежал кот.

Я его раньше не заметил — он лежал в углу, на подушке, серый, пушистый, старый. И сейчас, когда я встал, кот поднялся, медленно, тяжело, и пошёл к двери — но не дошёл. Сел на полпути. И закашлялся.

Это был не обычный кошачий кашель. Это был тяжёлый, надсадный, хриплый кашель — с присвистом, с натугой. Кот сидел, вытянув шею, и кашлял, и в этом кашле было что-то такое больное, что я остановился.

— Барсик, — сказала Морозова, и голос у неё впервые дрогнул. Она подошла к коту, опустилась на колени — в дорогом синем костюме, на пол, — и положила руку ему на спину. — Тихо. Тихо, маленький. Сейчас пройдёт.

Кот кашлял. Морозова гладила его — и я увидел, как из её ладони, лежащей на спине кота, идёт что-то. Не видимое — ощутимое. Воздух стал другим. Легче. Как будто в кабинете открыли окно, хотя окно было закрыто. Кот задышал ровнее. Кашель утих. Кот лёг, привалившись к её руке, и закрыл глаза.

— Астма, — сказала Морозова, не глядя на меня. — У него астма. Кошачья астма — редкость, но бывает. Я подобрала его три года назад — он умирал во дворе, задыхался. Принесла домой. Лечу. Ветеринары говорят — чудо, что живёт. Не чудо. Воздух.

Она встала. Поправила костюм.

— Я лечу детей, которые задыхаются. И кота, который задыхается. Потому что отсутствие воздуха — это то, что я пережила. Я смотрела, как задыхается отец, восемь лет. Теперь я делаю так, чтобы людям дышалось легче. Это всё, что я умею делать со своим даром. И мне этого достаточно.

Я стоял в дверях.

И — вместо того чтобы уйти — сказал то, что не готовил. То, что пришло само, без питча, без структуры, без цифр.

— У моего дворецкого нет одной пуговицы на жилетке.

Морозова посмотрела на меня как на сумасшедшего.

— Что?

— У моего дворецкого, Никифора Палыча, нет одной пуговицы на жилетке. И я думал — может, это у него уже старческое и он это не замечает, а может, специально. А потом понял: у него есть пуговица. В кармане лежит. Он мне сам показал однажды. Пуговица оторвалась семь лет назад — в день, когда умер мой отец. Никифор Палыч её пришить не может. Не потому что не умеет — умеет, он всё умеет. А потому что пришить эту пуговицу — значит признать, что отца больше нет и жизнь идёт дальше. А он не может это признать. Семь лет.

Морозова молчала.

— Я к чему, — сказал я. — Я пришёл к вам как идиот. С презентацией. С цифрами. С лозунгом «восстановите статус рода». Я не подумал. Я не знал про вашего отца. Если бы знал — не пришёл бы с этим. Простите. Я правда не хотел — простите пожалуйста.

Я повернулся к двери.

— И ещё, — сказал я, не оборачиваясь. — Вы спросили, знаю ли я, отчего умер ваш отец. Теперь знаю. И вот что я вам скажу: я к вам пришёл не за тем, чтобы вы вернулись в мир, который его убил. Я пришёл, потому что этот мир убивает дальше. Прямо сейчас. Других отцов. Других дочерей. Учительницу из Медведково, у которой забрали квартиру и, может быть, мужа. Меня. Скоро — ещё кого-то. И единственный способ это остановить — собрать тех, кого этот мир не доломал. Не ради статуса. Ради того, чтобы перестали задыхаться. Как вы спасаете детей. Только в другом смысле.

Я взялся за ручку двери.

— Стойте, — сказала Морозова.

Я остановился.

Она стояла у стола. Кот лежал у её ног. Лицо у неё было другое — не холодное, а растерянное.

— Откуда вы знаете про пуговицу? — спросила она.

— Про какую?

— Что её нельзя пришить. Семь лет. Откуда вы это знаете — так?

Я понял, о чём она.

— Потому что у меня то же самое, — сказал я. — Только не пуговица. У меня — отец, которого я не помню. Я был в коме, потерял память. Я не помню его лица, голоса, ничего. Но я хожу по его дому, сижу в его кресле, читаю его записи — и я по нему скучаю. По человеку, которого не помню. Это, наверное, бред. Но это так. И когда вы гладили кота — я увидел, как вы по отцу скучаете. Через кота. Вы его лечите — кота — потому что отца не вылечили. Это та же пуговица. Просто живая.

Морозова смотрела на меня.

Долго.

В кабинете было тихо. Кот дремал. За окном, в холле, слышались детские голоса — занятие, видимо, закончилось, дети расходились.

— Сядьте пожалуйста, — попросила она.

Я сел.

Она села напротив. Не в кресло руководителя — в соседнее, рядом со мной.

— Расскажите про вашего отца, — сказала она. — Про отца. Что вы про него знаете.

И я рассказал.

Про архив, про те тридцать восемь папок, подписанных мелким почерком. Про дневник в часовне — семь лет записей, «земля молчит», «прошу защитить Сеню». Про мораторий, который Шуйские не подписали. Про последнюю запись: «Он вернётся. Не тот — но он». Про то, что отец ждал — и не дождался два месяца. Про блокнот, где он написал: «Аудит — самая полезная профессия в этом мире. Жаль, что я не понял этого вовремя».

Морозова слушала. И — я видел — оттаивала. Не от моих аргументов. От того, что я говорил про отца как про человека, а не про «главу рода». Про то что скучаю по нему. Про пуговицу. Про несбывшееся.

Когда я закончил, она долго молчала.

Потом сказала:

— Мой отец тоже вёл записи. Я их не читала, потому что не могла. Они лежат у меня дома, в коробке, уже семь лет. Я эту коробку не открывала. Как ваш Никифор Палыч не может пришить пуговицу.

— Может, стоит открыть.

— Может быть. — она посмотрела на кота. — Знаете, что самое страшное в том, как умирал отец? Не рак. Рак — это потом. Самое страшное — что он до последнего дня говорил: «Оля, не лезь в это. Живи нормально. Роды — это проклятие. Уходи». Он меня выталкивал из этого мира. Спасал. И я ушла — ради него. А теперь вы приходите и говорите, что надо вернуться. И я думаю: если я вернусь, то я предам его последнюю волю. А если не вернусь — я предам всех остальных, кого этот мир сейчас доламывает. И я не знаю, что хуже.

Я молчал. Потому что это был не вопрос, на который у меня был ответ. Это была её боль, и моя задача была её услышать.

— Дайте мне подумать, — сказала Морозова.

— Сколько угодно.

— Нет. Не «сколько угодно». — Она встала. Снова прямая, снова собранная — но уже не холодная. — Неделю. Я подумаю неделю. И вот что я вам скажу, Арсений: если я скажу «да» — я скажу это не ради статуса. Не ради рода. А ради того, чтобы люди и коты — перестали задыхаться. В широком смысле. Вы поняли, о чём я.

— Думаю, что да.