Страница 95 из 100
Он поворачивает голову. Смотрит на меня — тяжело, серьёзно, без единой ямочки.
— Тогда уйдёшь, — говорит он. — Через ворота. Днём. Попрощавшись. И я не буду тебя запирать, ловить в лесу и тащить в баню. — Пауза. Уголок рта дёргается. — Я просто поеду за тобой. Куда бы ты ни ушла. У меня, знаешь ли, семь лет стажа. Я умею идти по следу.
— Это называется преследование, — говорю я. — Статья...
— Статью знаю, — перебивает он. — Согласен на статью.
И я смеюсь — впервые за эти дни по-настоящему, легко, — и вылезаю из машины, и иду к крыльцу. Сама. Своими ногами. Со своим ключом.
Ключ входит в скважину с первого раза.
Мы даже не доходим до ужина.
То есть мы честно пытаемся: он затаскивает сумки, я открываю окна — проветрить, дом стоял закрытым, — мы сталкиваемся в коридоре, расходимся, сталкиваемся на кухне, и воздух между нами густеет с каждой минутой, как перед грозой. Он смотрит на меня. Я смотрю на него. Три дня больницы, палаты на разных этажах, медсестра Люда, обходы, — три дня мы не касались друг друга дальше ладоней и макушек.
На четвёртом столкновении — у лестницы — он просто останавливается. И смотрит. Сверху вниз, с высоты своих двух метров, и глаза у него уже тёмные, почти чёрные, только ободок светится.
— Одинцова, — говорит он низко. — Ты мне сейчас дырку в футболке просмотришь.
— У тебя спина, — говорю я. Голос предательски садится.
— У меня спина, — соглашается он. — А всё остальное у меня в полном порядке. И оно, знаешь ли, соскучилось.
— Илья, тебе нельзя...
— Мне нельзя лежать на спине и таскать мешки, — он делает шаг, и я упираюсь лопатками в перила, и его руки ложатся на перила по обе стороны от меня — капкан, знакомый, родной капкан. — Всё остальное — можно. Врача я допросил. С пристрастием.
— Ты допрашивал врача про...
— Я опер, Аленёнок. Я всё выясняю заранее. — Его лицо опускается к моему, дыхание касается губ, и у меня подгибаются колени. — Вопрос один. Ты — хочешь?
И вот тут я делаю то, чему научилась у него.
Я не отвечаю словами. Я поднимаюсь на цыпочки, обхватываю ладонями его лицо — колючее, родное, со шрамом под щетиной — и целую. Сама. Первая. Глубоко, отчаянно, вкладывая в этот поцелуй все три дня, весь дым, весь страх, всё «я думала, ты не подойдёшь», всё «ты пришёл за мной».
Он выдыхает мне в губы — со стоном, как человек, которого наконец отпустили с поста, — и подхватывает меня под бёдра.
— Наверх, — рычит он. — Держись за шею. За шею, не за спину!
— Я помню про спину!
— Вот и помни. Всю ночь помни.
В спальне — нашей спальне, я говорю это теперь вслух, про себя и как хочу, — он садится на кровать, а я стою перед ним, и мы раздеваем друг друга медленно, как в первый раз. Потому что это и есть первый раз — первый настоящий, без легенд, без папок в комоде, без недоговорённостей размером с товарный состав. Первый раз, когда я знаю о нём всё — и хочу его ещё сильнее.
Я стягиваю с него футболку — осторожно, через здоровое плечо, — и целую всё, до чего дотягиваюсь: ключицы, жетон на цепочке, шрам на подбородке, ямочки, которые появляются, когда он усмехается моей осторожности. Его руки снимают с меня одежду — вещь за вещью, неторопливо, и его взгляд идёт по мне следом за руками — тяжёлый, тёмный, осязаемый, и я больше не дёргаюсь прикрыться. Ни разу. Руки спокойно висят вдоль тела.
— Смотри-ка, — отмечает он хрипло. — Научилась.
— У меня был хороший инструктор.
— Лучший, — поправляет он. И тянет меня на себя.
Мы устраиваемся так, чтобы его спина ничего не касалась: он полусидит, откинувшись на гору подушек здоровым плечом, а я — сверху. Как тогда, в то утро, когда я не умела и пряталась. Только теперь я не прячусь.
Теперь я смотрю ему в глаза.
Я опускаюсь на него — медленно, сама, задавая темп, и он выдыхает сквозь зубы, и его пальцы впиваются в мои бёдра, — но не командуют. Впервые не командуют. Держат — и следуют. Потому что сегодня веду я. Маленькая, худая — веду двухметрового волка, и он позволяет, и в его почти чёрных глазах я вижу такое, от чего у меня внутри всё плавится и звенит.
— Вот так... — хриплю я его же интонацией, его же словами, и вижу, как он усмехается — узнал, — и как усмешка тут же тонет в стоне, когда я двигаюсь. — Не молчи. Хочу тебя слышать.
— Обнаглела... — выдыхает он. — Совсем обнаглела, Одинцова...
— У меня был хороший...
— Договоришь потом!
И мир сужается до этой кровати, до его рук, до нашего общего рваного дыхания. Я двигаюсь — сначала медленно, тягуче, глядя, как под моими ладонями ходит его грудь, как дёргается кадык, как он держится и не хочет держаться, — потом быстрее, потому что волна уже идёт, уже поднимается изнутри, оттуда, где мы — одно. Его ладонь скользит между нами, находит точку, от которой у меня выламывает позвоночник, — и всё, я пропадаю, я лечу, я кричу его имя в потолок нашего дома, не пряча голос ни в ладонь, ни в подушку, — некого стесняться, некому докладывать, мы одни на всём свете, — и он срывается следом, с рычанием, притиснув меня к себе так, что я слышу его сердце всей кожей.
Потом я лежу на нём — щекой на груди, как в первую ночь, как всегда, как всю жизнь теперь, — и его пальцы лениво перебирают цепочку на моей шее.
— Живой? — спрашиваю я в темноту.
— Не знаю, — отвечает он моими же словами. — Проверь.
И мы смеёмся — оба, тихо, в темноту, в наш дом, — и его грудь вздрагивает под моей щекой, и мне так хорошо, что почти страшно.
Почти. Потому что бояться я тоже разучилась. Почти.
Утром я встаю первой.
Он ещё спит — на боку, из-за спины, лицо в подушке, рука тянется через мою половину, как будто и во сне держит периметр. Я выбираюсь тихо — с носка на пятку, спасибо, инструктор, — накидываю его футболку и спускаюсь на кухню.
Солнце лежит на полу квадратами. За окном орут птицы. На плите — той самой, газовой — стоит чайник. Настоящий, металлический. А рядом, на полочке, — коробок спичек.
Я смотрю на него.
И понимаю, что время пришло.
Не потому что надо кому-то что-то доказывать. Не назло страху и не ради галочки. А потому что я хочу чаю. Настоящего, из настоящего чайника, на настоящем огне, в своём доме. Простое человеческое желание — и я больше не согласна, чтобы между мной и этим желанием стояла девочка в пижаме с зайцами на вершине горящей лестницы.
Я ей больше не нужна там, наверху. Её оттуда вынесли. Дважды.
Я беру коробок. Он лёгкий, шершавый, спички шуршат внутри — сухо и уютно.