Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 100

Потом я читаю ему вслух гороскопы из газеты позапрошлого года, которую нашла на чердаке. Он лежит на траве, закинув руки за голову, жуёт травинку и комментирует.

— «Тельцам в июле следует избегать импульсивных решений и новых знакомств», — зачитываю я. — Ты кто по знаку?

— Телец.

— Ты серьёзно?!

— Ага.

— Илья. Два года назад в июле тебе гороскоп велел избегать импульсивных решений и новых знакомств. А ты...

— А я через два года в июле подобрал на дороге мелкую козу, — соглашается он. — Астрология — лженаука. Читай дальше.

— «Девам звёзды обещают судьбоносную встречу»...

— Ты Дева, что ли?

— Я Рак.

— Оно и видно. Пятишься всё время. То от бани, то от меня.

— Я не пячусь!

— Уже нет, — говорит он. И смотрит так, что я забываю, на чём остановилась.

Я откладываю газету, ложусь рядом, головой ему на плечо, и мы просто лежим. Небо над нами — высокое, июльское, с медленными облаками. Пахнет скошенной травой, дымом откуда-то с дальних участков и им.

И вот тут я ловлю эту мысль. Ловлю — и не отпускаю, верчу её, рассматриваю, как цепочку на шее.

Я не хочу обратно в Москву.

Не хочу в свою облупленную однушку, в двенадцатичасовые смены, в аудитории, в метро. Не хочу, чтобы «проблема», которую он решает, решилась. Пусть решается вечно. Пусть эти люди, которые меня ищут, ищут меня до пенсии. Пусть будет этот забор, это небо, эти чудовищные блины и эта рука под моей головой — всегда.

Молодец, Одинцова. Тебя похитили, а ты молишься, чтобы не спасали.

— О чём думаешь? — спрашивает он.

— На лбу же написано, — бурчу. — Прочитай.

Он приподнимается на локте, наклоняется, внимательно смотрит мне на лоб. Долго. Серьёзно. Потом целует его — прямо в середину, туда, где бегущая строка.

— Прочитал, — говорит.

И не уточняет. И я не спрашиваю. Потому что если он правда прочитал — то он прочитал «я тебя люблю», а к этому я пока не готова. Даже мысленно. Даже на лбу.

Илья

Звонок ловит меня в сарае, куда я ушёл за проволокой. Специально ушёл — телефон завибрировал в кармане, и я знал, кто это, ещё до того, как достал.

Подполковник.

— Слушаю, товарищ подполковник.

— Романов. Новости у меня для тебя, — голос бодрый. Плохо. Когда нач бодрый — кому-то будет хреново. — Люди Льва зашевелились. Плотно пасут её адрес, универ, ресторан этот, где она работала. Сменщиков её проверяли, соседей опрашивали — под видом коллекторов. Ищут. Активно ищут.

Стою между лопатой и канистрой, смотрю на моток проволоки в руке.

— Понял.

— Что понял? Ты мне другое скажи. Экспертиза где? Ты вчера обещал.

— Эксперт задерживает. Завтра будет.

— Завтра, — в голосе появляется металл. — Романов, я старый мент, мне лапшу на уши вешали люди талантливее тебя. Завтра к обеду экспертиза у меня на столе, и мы запускаем операцию с наживкой. Это приказ. Легенду держишь, девчонка ничего не знает, наружку я усилю. Всё, работай.

Гудки.

Убираю телефон. Стою.

Через щель в двери сарая мне видно двор: Алёна собирает высохшее бельё, стягивает с верёвки мою футболку, зачем-то прижимает её к лицу — думает, никто не видит, — и улыбается в ткань.

Вот она, значит, наживка. Вот этот человек в моей футболке, с моей цепочкой на шее, — приемлемый риск и оперативная целесообразность.

Хрен вам.

Завтра на рассвете еду в управление. Либо кладу им на стол нитку к Льву — Клим обещал к вечеру фамилию по «коридору», — либо кладу рапорт. Третьего нет. Наживки — не будет.

Беру проволоку и выхожу из сарая. Алёна оборачивается, машет мне рукой — с моей футболкой в охапке, растрёпанная, светящаяся.

— Ты долго! Я уже всё сняла!

— Молодец, — говорю. — Премия тебе. Блин. Оставшийся.

— Он же один!

— Вот и премия одна. Экономика, Аленёнок.

Она смеётся. А у меня внутри тикает. Ровно, спокойно, безостановочно — как взрыватель.

Одна ночь, Романов. Одна ночь — и один день на чудо.

Алёна

Просыпаюсь я среди ночи — от пустоты.

Не от звука, не от кошмара. Именно от пустоты: рядом никого. Простыня на его половине ещё тёплая, но его нет, и одеяло аккуратно подоткнуто с моей стороны — он всегда подтыкает, когда встаёт, я знаю уже эту его привычку.

Лежу. Прислушиваюсь.

Снизу — голос.

Его голос. Но... не его.

Слов не разобрать совсем — он говорит тихо, глухо, наверное, из кухни или с крыльца через приоткрытую дверь. Но интонация... Я знаю все его интонации. Насмешливую. Командную. Ту, хриплую, ночную, от которой у меня подгибаются пальцы на ногах. Ворчливую, когда он ругается на кривые блины.

Эта — чужая. Ровная, рубленая, без единой лишней ноты. Так не говорят с друзьями. Так не говорят с людьми вообще. Так... докладывают? Отчитываются? Я не знаю. Я не знаю, откуда во мне это слово.

Внутри тонко, противно звенит какой-то звоночек. Маленький. На самой границе слышимости.

Прекрати, Одинцова. У него дела. Он сказал — он всё расскажет. Он слово дал. У тебя хорошая память на оферты, забыла?

Голос внизу замолкает. Скрипит ступенька — та, третья снизу, которая всегда скрипит под ним и молчит подо мной. Я закрываю глаза и дышу ровно-ровно, по всем правилам глубокого сна, которым он сам меня, дурак, научил.

Он входит. Останавливается у кровати. Стоит.

Долго стоит. Я чувствую его взгляд сквозь закрытые веки — тяжёлый, долгий, странный. Так не смотрят на спящих. Так смотрят... я не хочу додумывать, как так смотрят.

Потом матрас прогибается. Он ложится рядом — осторожно, чтобы не разбудить, — и его губы касаются моего виска. Легко. Почти невесомо.

И почему-то от этого поцелуя — самого нежного из всех — мне становится не тепло.

Мне становится страшно.

Так целуют, когда прощаются.

Я лежу с закрытыми глазами и уговариваю себя: показалось. Устал. Дела. Завтра он всё объяснит. Завтра.

Засыпаю я нескоро.

Утром его нет.

На кухонном столе, прижатая сахарницей, лежит записка. Его почерк — рубленый, косой, каждая буква как удар:

«Уехал до вечера. Из дома ни ногой. Еда на плите, разогреет баба Валя, я ей сказал зайти.»

Я перечитываю её три раза.

И на третий раз до меня доходит последняя строчка.«Я ей сказал зайти» . Он позвонил бабе Вале. Специально. Потому что еда — на плите, а плита — газовая, а я к газовой плите не подойду даже под страхом голодной смерти, и он это знает, и он помнит об этом даже в шесть утра, даже в записке из шести слов, даже уезжая по своим страшным нерассказанным делам.