Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 90

В себя я пришел на середине собственной речи.

Ладонь лежала на перилах, и лежала спокойно. Голос шел мой, шел складно и неспешно, с той самой оттяжкой на середине фразы, какой у меня отродясь не было, а зал слушал — не гудел, не шуршал, а слушал, повернувшись. С трибуны мне отвечали, и отвечали на довод, какого я не приводил: на старый порядок, при нем род вносили не по доходу с земли, а по крови и по несению службы.

— Порядок этот отменен, — говорил Загряжский, — и в действующем уставе его нет ни строкой, а Совет держится устава, а не памяти.

Я стоял и собирал сказанное мною по тому, на что мне отвечали, и по тому, что писарь успел за мной дописать в строку, — сбоку, мелко, в две линии. Разобрать я их не мог. Позвал Ярополка — и не получил ничего, ни отклика, ни того холодка под затылком, каким он себя выдает, и в голове было чисто, как в комнате, откуда вынесли мебель. И куда он девался в мокрый ветреный день, когда я звал его и звал, а он отозвался и не объяснился, — вот это я понял не догадкой, а как узнают со стороны виденное. Пальцы на перилах я разжал и посмотрел на них.

Четыре минуты. Столько выходило по тому, докуда дошел старшина, и это была не догадка, а счет.

Из последнего ряда встал человек, никем не званный, — сухощавый, в форменном сюртуке с лицейским шитьем, — и попросил слова у старшины.

— Ознобишин, от казенного лицея. Бумага при мне.

Ему кивнули. Он прошел к столу, положил лист и выговорил коротко, как говорят те, кому не надо убеждать:

— Принятого в лицей казна берет на содержание. Содержание считается доходом рода и в графу становится с часа приема.

Зал зашевелился. Щербатов подался вперед, человек в темном что-то говорил соседу, прикрыв рот ладонью, а Загряжский читал бумагу, и читал он ее дольше, чем читают формальность.

— Чернышев, — он поднял голову. — Принимаете ли вы казенное содержание?

Ни срока я не знал, ни того, что казна берет за него взамен, ни чьей рукой меня в это число подали, — а что принят, я слышал своими ушами и не с чужих слов. Знал я одно: если сказать «нет», строка закроется пустой и второй раз ее откроют не при моей жизни.

— Принимаю.

Коротко зал застучал по столешницам, по обычаю, будто отметили погоду. Писарь дописал строку, промокнул и понес лист старшине, и по палате это прошло делом обыкновенным, каких тут не считают. Смотрел на меня один человек — Анастасия, от боковых дверей, где стояло ее кресло, и смотрела она не на лист.

Наполовину палата опустела, и писарь вызвал поручителя к столу. Держалось на этом поручительстве все разом — и заявка, и долговая запись, — а личное имя подтверждают лично и при казенных людях, иначе строку закрывают без него. Ольга подвезла кресло сама, не отдав его никому, и встала так, чтобы ручки были у нее под рукой.

Пров Костромин отделился от колонны и подошел — только к ней. Меня он не увидел, и это было сделано хорошо: имени моего он не назвал ни разу, к столу не приблизился и в реестр не сказал ни слова ни за, ни против. Я стоял в двух шагах, у торца стола, за Ольгиным плечом, и слышал каждое слово, потому что говорить тише он не считал нужным.

— Анастасия Игнатьевна. Уход ваш из дома род держал при себе, домашним делом, и в казенную часть не подавал.

— Знаю.

— Тогда знайте и остальное. — Костромин достал из кармана сложенный лист, но разворачивать не стал. — Назоветесь при казенных людях под чужой строкой и под чужим долгом — уход ваш ляжет в казенную часть письменно и нынче же. И при нем ляжет объявление наперед: если дойдет до работного заклада, род выкупать вас не станет — ни за какие деньги и ни в какой срок.

Ольга положила руку на спинку кресла и не сняла ее.

— Батюшка сам велел это сказать? — спросила Анастасия.

— Батюшка велел сказать это раньше подписи, а не после.

— Тогда сказано. — Она повернулась к писарю. — Поручительство подтверждаю. Долговую запись на род — принимаю на себя. Где?

Писарь показал где. Она подписалась своим личным именем, и подписалась поперек волковского объявления, как ложится строка поперек строки, а рукав ее пальто, слишком широкий для руки, сползшей с подлокотника, сполз к локтю. На предплечье, повыше запястья, стояла свежая зарубка — короткая, глубокая, еще розовая по краю. Она не поправила рукав и не отдернула руки.

Молча Костромин убрал лист обратно в карман и пошел к колоннам, не подняв руки ни за, ни против.

Ольга перехватила ее кисть, повернула к свету от окна и повела пальцем вдоль зарубки, сверху вниз, вслух и при чужих людях, — так же, как читала по клейму в подполе, тем же голосом мастерового, называющего вещь по имени.

— Взято через горло и разом. Держано не своей рукой. Зарубка чужая, а рубец твой, и заживать он будет по-твоему, а не по-ихнему.

Писарь эту руку видел. Прямо он на нее посмотрел, не отведя глаз и не сделав вида, что не смотрит, — так смотрят на вещь, о которой потом придется писать. Я не сказал ни звука и к столу не подошел. Просить за нее мне было нельзя, и нельзя было по счету, а не по совести, и счет этот я знал наизусть.

Лист унесли в зал. Старшина взял его, взглянул и закрыл мою строку, а у меня в Статусе, где три вкладки с осени стояли заперты наглухо и не подались ни просьбе, ни крови, отперлась первая. Ни ступени в ней не стояло, ни слияния. Стояла строка, заведенная на род, а при строке — число в четыре знака, и сравнить его было не с чем, потому что второй строки не было и объяснения не было тоже. Пока я на него смотрел, последний знак сменился сам.

— Подвези меня к окну, — велела Анастасия.

Ольга подвезла и осталась стоять рядом, не отходя. За окном шел мокрый снег и стояли машины у ограды, а внизу, во дворе, курили водители, и все это было до того обыкновенным, что резало глаза.

— Четыре минуты ты был не ты, — начала Анастасия. — Говорил ты складно, и говорил в твою пользу, и по делу, но там был чужой склад. Руки чужие. И довод из времен, о каких в этом зале никто не слыхал, — про кровь и про несение, будто устав тот при нем писали.

— Кто еще заметил?

— Никто. Смотрели на бумагу, слушали складное и радовались, что коротко. — Она подняла на меня глаза. — Заметила одна я, и молчать буду тоже одна.

Тут бы мне сказать спасибо, а вышло у меня другое.

— Из того, что я тебе отдал в подполе, назови одну вещь. Любую.

Она не стала спрашивать зачем.

— Мать твоя пела не тебе, а над корытом, и всегда одно и то же, и слова там были не русские, а ты их за ней повторял и думал, что это про воду.