Страница 70 из 90
Глава 24. Все, кто остался
Сапоги на лестнице были чужие, и шли они по ступенькам хозяйской походкой — не нащупывая, а сразу на всю подошву. Наверху Лидия придержала люк, и в жёлтое пятно свесились сперва полы чужого пальто, а следом опустился и сам Афанасий Егорыч. Его я не звал и ждал меньше всех. Снаружи мы шли задами и пешком, снег за ночь сошел с крыш и хлюпал даже на мёрзлой грядке, и злило меня вот что: ночь вся впереди, а делать на нее нечего, потому что в кармане пусто и до промывки полнее не станет.
— Селиван сказал, ты нынче считаешь, — бригадир сошел до земли и посторонился, пропуская своих. — Вот и считай при мне.
Следом за ним спустились свои, и свидетелей он притащил не зря. Кого он в них берет? Панкрата Лыкова я знал по забою, а старика узнал не сразу: Никифор Ошурков стоял в чужой телогрейке до колен и держался за перекладину дольше, чем ему было нужно.
— Егорыч, у меня тут потолок низкий, — я подвинул ему табурет ногой. — Шапку сними, а то расшибешься об чужое гостеприимство.
Подпол у Ольги Ремезовой был глубокий, хоть стоя ходи, с земляным полом и горбыльным настилом вдоль стены, а лампа на столе брала только середину. Внизу, у дальнего угла, вода стояла в яме и поднялась выше кольев. На той неделе я вычерпал эту яму ведром до сухого дна и таскал ведра мимо вон тех кадок, покуда не сели плечи, а стена за кадками была для меня просто стеной — дикий камень, кладка на глине, побелка поверх, и все ровно, как ладонь.
Люди сходили порознь, и Лидия наверху заводила их с огорода сама. Тишка Кожин пришел раньше всех и сел у лестницы, у Матвея Шадрина за плечом торчало топорище, Прокоп хромал по ступенькам боком и держал фонарь на весу, а Васька встал у стены, потому что табуретов больше не было.
— Ну, — Афанасий положил кепку на колено. — Сто двенадцать за неделю, Ярослав Дмитрич. И триста сорок непокрытым за прошлый месяц.
— Так.
— Что — так? Ты мне это «так» с самого поста говоришь. А дальше что?
Рубля в этом подполе не было ни одного, и врать было некуда. Что я им выложу на стол? Землю отписали промыслу выписью, заявку заморозили казенным запросом, промывка стоит, а последнее железо лежит в глине у склепа и наверх оттуда не поднимется. Медленно, чтобы слышали все, я взял со стола огарок, поставил его между нами и стал называть подряд, по той же мерке, по какой у меня платится день артельщика.
— Артель — сто двенадцать. Вдове Спиридона Лаптева зимнее содержание с дочерью до Пасхи — шестьдесят. Захару в лазарет кошт и передачи, пока лежит. Селивану за зимнюю езду набежало тысяч восемь, и он их считает лучше всех нас вместе взятых.
— Дальше.
— Дальше плачу долей с гнездовской промывки, как ее пустим. И раньше всех в доле вдова — прежде артели и прежде меня.
Панкрат шевельнулся у стены и промолчал. Афанасий смотрел на огарок, не поднимая глаз, и мял кепку так, что мне стало ясно: наверху он все это уже пересчитал и спускался с готовым. С чем именно он спускался? Этого я не знал и ждал, как ждут у чужого крыльца.
— Те девять, — я подвинул огарок ближе к нему, — что я в пятницу при тебе переложил ей с рук на руки за кобылу с телегой, содержанием не называю. Это было то, что оказалось у меня в руке, и ничего больше. Сосед увел лошадь со двора при тебе, и ты видел, куда пошли деньги.
— Видел, — согласился Афанасий. — Оттого и говорю с тобой, а не с приставом.
— Ну так и говори.
Наконец бригадир поднял голову и поглядел на меня прямо, чего за весь разговор не делал.
— Доля не кормит, Дмитрич. Долей не топят, и в лавке ее не берут. У меня полная изба ртов, и у каждого свои.
— Знаю.
— Не знаешь. У Лыкова баба на сносях, у меня зять всю зиму без места. Промывка твоя — она когда будет? На Пасху? На Троицу? Ты мне назови месяц, я его людям скажу.
— А если назову и совру?
— Тогда я тебе поверю, Дмитрич, и вот это будет хуже всего.
Назвать я не мог, и он это понимал не хуже меня. Афанасий встал, и Панкрат поднялся следом, а старик остался сидеть, разглядывая кладку у себя над плечом. Сейчас он пойдет к настилу и начнет отбирать натурой, подумал я, — так делают все и всегда, и я уже прикинул, что отдам крепь и оставлю лоток. К настилу он не пошел.
— Ничего не возьму, — Афанасий надел кепку. — Ни лотка, ни ведра, ни бруса, ни брезента. Ты залог со скобы в пятницу сам снял, при мне же, и с той пятницы у меня на руках пусто.
— Крепь бери. Доски бери. Топор возьми, Егорыч, топор денег стоит.
— Кто у тебя возьмет хоть железку, тот распишется, что рассчитались, — он поглядел на меня сверху и без злости, и от этого было хуже. — А я не распишусь. Я строку унесу туда, где за такие строки платят.
Вот теперь стало тихо по-настоящему. Тишка у лестницы отвернулся к стене, Матвей завозился с топорищем, а Прокоп поставил фонарь на пол и накрыл его ладонью, будто там дуло. Чем тут ответишь? Ответить мне было нечем: прав он был кругом, и правота его весила больше любой моей.
— Хозяин, — голос у Ярополка был скучный, как у счетовода. — У него доски, а у тебя лестница. Считай, разошлись без обид.
— Спрошу напоследок, — Панкрат подал голос от лестницы. — Доля эта на бумаге пишется?
— Нет.
— Тогда мне вниз незачем.
Панкрат пошел вперед, не дожидаясь бригадира, и сапоги его простучали по ступенькам ровно, без спешки. Афанасий тронул старика за плечо, и они полезли следом, а люк наверху хлопнул и хлопнул еще раз, потому что Лидия придержала его и опустила сама.
Свет от лампы качался, и на месте бригадира было пусто ровно столько, сколько нужно человеку с улицы, чтобы спуститься и сесть. Сивый сел.
— Две тысячи в сутки, день артельщика, — Сивый выложил перед собой шапку и разгладил ее, как бумагу. — Идут с той ночи и по сей час, и конца им пока не видно.
— Конец у ставки есть?
— Открытый.
— Красиво живешь.
— Живу пока, — Сивый смотрел мимо огарка, куда-то в кладку. — И вот еще что. Обещал я тебе давеча назвать, во что мне встал казенный у меня во дворе, да так и не назвал.
— Помню.
— Цена не деньгами. Куда бы мы там ни вышли, в первую дверь иду я, и что за ней — мое. Дальше считай по своей мерке.
— А ты нескромный.
— Я живой, — он хмыкнул и подтянул к себе шапку. — Передачи твоему Захару беру на себя и пишу на свою же долю. Не из доброты. Мне человек без руки должен, а мертвый мне не должен ничего.