Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 90

Наверх я выбирался долго, на локтях, через завал, через мелочь из-под колен, и на середине остановился и стал отдирать от руки мертвые пальцы Спиридона, по одному, и отгибались они туго. Тащить его я пробовал и так и этак, упираясь в камень коленом и здоровой рукой. Лежал он под тушей, и туша не сдвинулась ни на палец, а силы во мне не осталось даже упереться.

Двор наверху стоял пустой, и пустота эта была не ночная, а брошенная посреди работы. Шлагбаум подняли и не опустили, будка стояла запертая, лампа горела на пустое место, а далеко на повороте уходили красные огни последнего автобуса, и дизель за забором молчал. Ни Гурова не было, ни сторожа, ни собаки, ни единого свежего следа на грязи, кроме моего. Куда они все подевались разом, и почему ворота бросили настежь? Стемнело давно, и не только что стемнело, а по моему счету и полдень еще не прошел: лезли мы на рассвете, гребни прошли посветлу, а внизу пробыли всего ничего. Куда же девался целый день? Спросить было не у кого, и я пересчитывал заново, и всякий раз выходило одно и то же и не сходилось с небом.

Журнал висел под козырьком на цепочке, и ручка была привязана шпагатом.

Я нашел строку с нашими фамилиями, с номерами бирок и с временем входа рукой Гурова, а графа выхода стояла пустая. Вписал я туда время на обеих строках, сперва Лаптю, после себе, и посмотрел, что вышло, и на строке Лаптя перечеркнул написанное одной чертой, аккуратно, чтобы читалось. За связку расписался я один, и подпись вышла чужая, заваленная набок, потому что рука не держала пера.

— Она тебя не выпустила, — проговорил Ярополк, молчавший все это время, где-то за левым ухом. — Это ты ее не выпустил. Чуешь разницу, правнук?

Отвечать я ему не стал, а сел на ступеньку будки, привалившись к косяку, и поднял Статус, потому что больше поднимать было нечего.

Строка стояла новая.

Стояла в ней Искра, первая ступень, та самая, которой я добивался два месяца и ради которой лазил к Гордееву, к Игнатию и в Разлом, и стояла она не меркой того, сколько пропускает печать, а тем, чем меряют одаренных, — источником, и был он мой. Ниже стояло еще, и это еще я перечитал дважды, водя глазами по строке: поглощение — ядро. Таких строк у людей не бывает, и за такую строку в законе есть отдельное слово, и слово это никак не «охотник». Кем же я теперь выхожу по этой строке?

Строку эту я выпрашивал у всех подряд, у диагноста на Плющихе, у алхимика в Китай-городе, у мертвого прадеда, и все разводили руками и брали деньги, а дала мне ее тварь на казенном участке, за одного тихого мужика, ходившего по гребню и не лезшего в воду.

Обрадоваться я попробовал честно и не смог.

Правое предплечье жгло там, где держали мертвые пальцы, и рукав я закатал до локтя. На коже, вокруг всей руки, лежал темный охват, будто след от туго стянутого ремня, и был он теплый, теплее ладони и щеки. Поплевал я на палец и потер охват краем рукава, сильно, до красноты. Не сошло, а под пальцами потеплело еще, само, ни с чего, будто внутри что-то дышало по своему счету. И что там у меня под кожей могло дышать? Рукав я опустил и застегнул на пуговицу, и стало от этого не легче, а только темнее.

Породы наверху со мной не было ни горсти. Ни в карманах, ни в мешке, а мешок остался внизу, и скребок остался внизу, и Спиридон остался внизу. Сдавать нечего, добирать нечем, срок кончается, и половина того, чего нет, все равно Сивого. И с чем я завтра приду на вал, с пустыми руками? На Дербеневской, в доме с аркой, женщина по имени Настасья до ночи ждала мужа, а девке весной в школу, и обувку надо.

Распорку кто-то выбил, пока мы были внизу, и выбил снаружи, откуда до нее только и достанешь. Обе бирки с крюка сняли — не одну, а обе, чтобы по журналу мы сюда и не спускались вовсе. Подсыпку возили сюда возами и кормили дальний край, пока контора держала наряд непринятым, а после срок нам укоротили, и Скворец, глянув на правленую строку, уехал обратным автобусом. И кто держал ворота весь день без единого человека?

Мне хотелось домой, и я потянулся за тем, чем сызмальства затыкал такие дыры, — за шалью из шкатулки, за шерстью и пылью, за тем запахом, который еще утром был при мне.

Запаха не было вовсе, ни следа, ни памяти о нем, ни даже усилия, каким его достают. Слова остались, и шкатулка осталась, и шаль лежала в Стужине на дне, а запах ушел начисто, как вытертый, и не за годы, а за один этот день.

Ноги подняли меня сами и понесли к воротам, а у ворот я стал, потому что дорога дальше делилась надвое и обе половины были одна другой хуже. Пойти утром к Гурову — и разговор сразу свернет на пустой крюк, на две снятые бирки и на то, что по журналу мы и не спускались, а запись сделал я сам, ночью, без единого свидетеля. Пока контора станет разбирать, чья тут рука и чья бумага, Спиридон пролежит под тушей еще сутки, а то и не сутки. А если пойти сперва на Дербеневскую, что я скажу ей с порога, чужой, с отпечатком мертвых пальцев на руке, — что он не пил? Она ведь спросит про мужа первым же словом, и отвечать придется словами, а слова у меня были такие, что после них в дом уже не входят.

Так я и пошел, не решив, потому что до поворота дорога была одна на обе стороны, а решать можно было и на ходу.

Но решать на ходу не вышло. Ноги сами гнали меня сквозь темноту, мимо поворота, по мерзлой колее прямо к нашему двору. И стоило мне тяжело ввалиться в сени, как спрятанный под правым рукавом темный охват вдруг дернулся, стягиваясь намертво.

Жар от него ударил под ребра — ровно туда, где двенадцать лет стояла глухая запертая дверь. Теперь там зияла пробитая брешь, и в эту брешь разом, без всякой меры, хлынуло всё то, что я вобрал в себя под землей. Оно ударило изнутри так, что перехватило горло, распирая грудь и сжигая остатки воздуха. Темный дощатый пол качнулся навстречу, и, проваливаясь в пустоту, я успел испугаться лишь одного: ступень я, может, и получил, но пережить эту ночь мое тело уже не сможет.