Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 172

Глава 21

Дребезжащий трамвай высадил Платонова у Покровских ворот, когда мутное ноябрьское солнце окончательно утонуло в сизом смоге заводских труб. Сыщик спрыгнул на обледенелую брусчатку, придерживая правой рукой полу москвички.

Под сукном, прижатый к ноющим ребрам, глухо шуршал промасленный пакет с дневником и немецкой картой. Холодный пот прошиб спину при одной мысли о том, что было бы, оставь он эти бумаги дома, за плинтусом, как советовал осторожный разум советского обывателя. Ванин врал или недоговаривал, но в одном капитан комендатуры оказался чертовски точен: за каждым шагом прежнего Платонова шли тени, не знавшие пощады.

В Малый Казенный переулок Алексей свернул быстрым, пружинистым шагом, но за тридцать шагов до ворот невольно сбавил ход, перейдя на бесшумную походку войскового разведчика.

Во дворе было неладно.

Хромой дядя Миша не долбил наледь у водостока. Его тяжелый лом сиротливо торчал в сугробе возле дворницкой, а сама каморка с фанерной вывеской «Дежурный по дому» стояла с распахнутой настежь дверью, откуда тянуло затухающим духом самоварного угля. На свежем снегу, выпавшем всего час назад, темнели широкие борозды чужих сапог — двое или трое прошли строем к парадному подъезду, не скрываясь, с тяжелым размахом людей, привыкших входить куда угодно без доклада.

Платонов бесшумно взбежал по обледенелым гранитным ступеням, толкнул тяжелую створку вестибюля и замер.

В подъезде стоял густой, едкий запах разбитой штукатурки и свежесколотого сухого дерева. Из глубины второго этажа сквозь лестничные пролеты тянуло сквозняком — там, наверху, гулял уличный ветер, выстуживая тепло коммунального жилья.

Старлей вынул из кармана наган, привычным движением большого пальца взвел курок до тугого металлического щелчка и, прижимаясь плечом к засаленным обоям, начал подниматься по деревянным ступеням. Каждый шаг отзывался в тишине мелким, предательским хрустом известковой крошки под подметками.

Дверь его комнаты больше не существовала как преграда.

Массивную дубовую филенку вынесли с корнем. Кованый крюк, державший задвижку изнутри, валялся на полу в коридоре, согнутый винтом, а в дверной коробке зияла рваная щель шириной в ладонь — орудовали тяжелой саперной лапой или ломиком-фомкой, не заботясь о шуме. На расщепленных краях косяка темнели масляные полосы от грязного железа.

Алексей шагнул через порог, и в горле у него встал горький, удушливый комок.

Комнату не просто обыскали — ее растерзали с бессмысленной, звериной яростью.

Шкаф в углу лежал на боку, расколотый пополам. Обе дверцы были сорваны с петель, дореволюционные резные карнизы разломаны на куски, а казенное милицейское обмундирование, сменные сорочки и белье валялись на полу, втоптанные в слой сажи и битого кирпича. Круглую голландку раскурочили: чугунная заслонка валялась под ногами, зольник выгребли кочергой прямо на половицы, надеясь найти пустоты в кладке печного дымохода.

Железная койка с панцирной сеткой была перевернута вверх ножками. Старый холщовый матрас распороли от края до края широким лезвием; сухая солома, прелый конский волос и пыльное перо веером разлетелись по всей каморке, оседая на сапогах подобно серому грязному снегу.

Но страшнее всего выглядел пол у наружной стены.

Дощатый плинтус, за которым шесть лет покоился сафьяновый блокнот немецкого коменданта, был выворочен с мясом. Длинные плахи лиственницы торчали обломанными ребрами, обнажая черное, засыпанное мышиной трухой подполье. Те, кто сюда ворвался, знали точное место схрона. Они били прицельно, выламывая именно тот угол, где кирпич печи сходился с деревянным настилом.

И, обнаружив пустую щель, забитую лишь клочьями старой пакли, неизвестные гости сорвали злобу на том единственном, что связывало Платонова с живым, человеческим миром.

Мольберт у окна лежал на полу, раздавленный тяжелыми коваными каблуками. Рейки из сухого бука были переломаны, словно спички, а сам холст…

Алексей медленно опустился на одно колено перед обломками подрамника.

Это был тот самый холст, над которым старлей сидел долгими глухими вечерами после петровских допросов и ночных облав. Недописанный московский закат. Теплый, медвяный свет заходящего солнца над кирпичными шатрами Кремля, сиреневые тени на речной глади у Крымского моста — единственный кусок тишины, в котором его разорванная надвое душа находила покой среди чужого, жестокого века.

Холст был вспорот крест-накрест.

Два глубоких, яростных разреза распороли плотную льняную ткань от угла до угла. Тонкие слои масляной краски осыпались мелкими цветными чешуйками на пыльные половицы, а в самом центре изуродованного полотна темнел четкий отпечаток подошвы с тем самым треугольным следом от сорванного шипа на каблуке.

В коридоре послышался мелкий, испуганный шорох.

— Алешенька… сынок… живой? — из-за расщепленного косяка робко показалось заплаканное лицо тети Паши. Старуха держалась за стену дрожащими руками, ситцевый платок сбился набок, а под левым глазом наливался багровый отек.

Алексей мгновенно спрятал наган в карман куртки, поднялся на ноги и шагнул к соседке, бережно поддержав ее под локоть:

— Тетя Паша… Что с вами? Вас ударили⁈

Старуха всхлипнула, судорожно вцепившись пальцами в его рукав, и по щекам ее покатились крупные, светлые слезы, оставляя дорожки на посеревшей от пыли коже:

— Двое их было, Алеша… Около двух часов пополудни заявились. В шинелях офицерских, серых, без погон, лица шарфами замотаны. Я в коридор с кастрюлей вышла, а они уже твою дверь ломом ковыряют. Я кричать: «Караул, воры, милицию позову!», а верзила сутулый как повернется, да как толкнет меня о сундук… Ломик к горлу приставил, глаза бешеные, мутные, шипит: «Молчи, старая карга, если кишки на кулак намотать не хочешь! Мы из военной комендатуры, твоего жильца под трибунал ведут, а ты за ним в овраг пойдешь!». В комнату вломились, всё вверх дном перевернули, трещало так, будто дом рушится…

— Дядя Миша где? — глухо спросил Платонов, чувствуя, как внутри закипает тяжелая, холодная ярость.

— Мишу в дворницкой заперли на засов, телефонный провод на первом этаже ножом перерезали, ироды… — старуха оглядела разоренную комнату и всплеснула руками. — Господи боже мой, да за что ж это? Ты ж с войны пришел весь израненный, день и ночь на службе пропадаешь… Картиночку-то твою за что погубили, варвары⁈ Ты ж над ней как над иконой сидел…