Страница 8 из 11
– Во как! – выдохнула одна из баб и прикрыла рот ладонью, чтобы в голос не зареветь.
– Вредительством попахивает. Бумага-то подписана? Как бы не загреметь под раздачу, – продолжал бурчать старик.
– Подписана, районным курьером доставлена.
– Во как! То, значит, садят в тюрьму на три года за падёж одной свиньи, а ноне всё стадо самолично пускают в расход.
– Война от нас больно близко. Так что режьте свиней, взвесьте, оформите бумаги и раздайте мясо колхозникам в счёт отработанных трудодней, пусть солят и подальше схоронят. Теперь неведомо, когда ещё дождёмся такой жратвы, – проклятый немец наступает.
Митрич радостно потёр руки:
– Тады пожируем сегодня, будто баре!
– Как же можно, да ещё всех? – гнусаво спросил остроносый Ефимка, одноглазый свинарь, бывший дьячок здешней церкви.
– Надобно, Ефим, впереди чёрт знает что, а начальство, видать, располагает сведениями поболе нашего, – Савинков вдруг посмотрел на него с горьким презрением, бросил на пол окурок, старательно потушил и направился к дверям. – Всё, я пошёл дальше, у меня ещё забот…
Председатель осёкся на полуслове и спешно вышел из свинарника. Дверь распахнулась и, гремя засовом, закрылась за ним. Колхозники по-прежнему молчали, словно набрали в рот воды. Вслед Серафиму выбрался на свежий воздух и Ефимка. Наскоро перекрестил удалявшуюся в сторону скотного двора сутулую фигуру Савинкова и ещё долго стоял, качая головой и глядя по сторонам слезящимся глазом, и всё повторял:
– Эх, Матерь Божья и Святые угодники, повелители…
К следующему утру колхозное стадо было наконец-то собрано и готово выступать в дальний путь. Сорок семь коров и тёлок, два быка и сорок один телёнок нещадно мычали, словно знали или чувствовали своим скотским чутьём, что впереди их поджидает длинная и трудная дорога. А ещё сто овец и баранов блеяли и недоумённо смотрели на всё вокруг, то и дело стараясь разбрестись, кто куда. Со стороны Протвы тянулись языки рассветного тумана, и серое небо нависало над дальним лесом.
На столь дальний перегон скотины в Ивановскую область добровольно вызвался колхозник Михаил Меркулов с семьёй. С ним в путь отправились два сына, дочь и жена. Избу и курей оставили на стариков. Расставаясь, взволнованный чуть ли не до слёз Михаил Семёнович всё охал и повторял как молитву:
– Я с колхозом-то свет увидел. Спину гнули-то, почитай, всего по десять часов в день, а не от зари до зари, как бывало на своём дворе.
– Будьте осмотрительны, время военное, сами понимаете, имущество общее, строго спросится за него, – напутствовал пастуха председатель колхоза.
– Эх, будь что будет, но я вас, Серафим Петрович, не подведу. Вот только сапоги бы по дороге не развалились, и так давно просят каши. Можете надеяться, я, если что, и живот положу, не сумлевайтесь. Я хоть и батрачил, сами знаете, почитай, всю жизнь, да не был лодырем али пьющим каким, а в середняки так и не выбился, не держалась у меня в руках копейка, вот хоть тресни, ну сами понимаете…
– Иди, Михаил. Вся надёжа на тебя. Гони просёлками на Воробьи, там, говорят, спокойнее, а после на Москву по Варшавскому шоссе. Там нынче полно скота, перегоняют на восток даже со Смоленской области. Вместе со всеми будет сподручней.
– Понял, а теперь прощевайте, – пастух поклонился народу в пояс. – Чай, всенепременно свидимся.
Защёлкали кнуты, с грустинкой запел пастуший рожок, и стадо, недовольно мыча, потянулось в сторону Угодки, а там потом на Поливановку. Колхозник с женой, поправлявшей галоши, надетые на толстые носки, поклонились честному народу и с шальной улыбкой впряглись в тележку, на которую с вечера был уложен их нехитрый скарб и провизия. Заскрипела ось, и они вскоре скрылись в облаке пыли…
Колхозники, опустив руки, молчком, словно с похорон, начали расходиться. Кто-то из баб запричитал:
– Как теперича без животины жить-то будем, чем кормиться? Ведь просрут всё…
Кто-то из дедов недовольно забурчал:
– Дура, собираешься германца насытить? Лучше помалкивай…
Прасковья Филипповна, смахнув набежавшую слезу, дёрнула за рукав внука:
– Пошли-ка домой, у нас полно дел.
Вдовины, не говоря ни слова, побрели мимо заросшего деревенского прудика, прячущегося за старыми вётлами, где вдоль берега плыла стая колхозных гусей и уток, ещё не подозревая о своей скорой участи. Прасковье припомнились сельские ярмарки, что давным-давно, ещё в пору её юности, каждый год шумели посреди села как раз в этих же числах. Народ, бывало, с ночи съезжался даже из соседних волостей и уездов, и до рассвета все спали прямо в телегах или шли на постой по избам у знакомых. Крестьяне из Глебова, Воронков да окрестных деревень торговали всем подряд: овсом и пшеницей, солодом и мёдом, рожью и крупами, кожами и холстами, трёпаным льном и картошкой. Понаехавшие скупщики набивали клетки домашней птицей, в мешки укладывали вяленую рыбу, наваливали добро в телеги и везли всё скромное богатство здешней земли не только по окрестным городам, но даже в Москву. А сколько на выбор купцы предлагали цветастых ситцев и павловопосадских шалей, сахарных голов и колониальных товаров! Повсюду звенели косы и топоры, груды скобяных изделий ждали своих покупателей. Хозяйки крутились подле новых сковородок и чугунков и всего такого, от чего бабские глаза разбегались, потому, не скупясь, закупались на весь год. Отторговав своё, мужики спешили через гомонящие ряды в чайную за рюмкой горькой да за стаканом чая с баранками. Пили из блюдца, не спеша, дуя на пахучий кипяток, обсуждали урожай и виды на следующий год… А ещё памятно, как всего лишь несколько лет назад в конце зимы на Масленицу, здесь же, прямо на снегу, местная ребятня устанавливала чучело, набитое сухой соломой. Чиркала спичка, и вспыхивала намалёванная баба-Масленица. Вся деревенская детвора ради забавы бросалась беситься подле неё, что-то выкрикивая, толкаясь и хохоча во всё горло…