Страница 138 из 300
За ужином в пансионате на стол поставили графинчик с кисловатым сухим вином, и Женю стало подташнивать, но она не обратила на это внимания. Потянулись однообразные, но полные очарования дни. После завтрака они уходили за ограду в ореховую рощу, Костя устраивался за мольбертом, а Женя поглядывала на него, сидя на пеньке, находила в траве маслята и моховики, иногда собирала бледные лесные цветы, плела венки, которые Костя отказывался носить, он прикрывал голову от солнца соломенной шляпой, и Женино цветочное макраме оставалось лежать у его ног в желтых сандалиях. На холсте замирали пышные зеленые кусты, растущие на взгорье, спрятанный в них замшелый кусок каменной стены. Однажды он изобразил птицу, усевшуюся на ветку, но все они, и листья, и кусты, и пернатые, Женя видела, не жили, не дышали, а словно были вдавлены в материю Костиной кистью. Может, он потом доведет их до ума, оживит, думала Женя, ей хотелось восхищаться им непрестанно, и как живописцем тоже. После обеда они гуляли по горным тропинкам, пологим внизу, но быстро убегающим вверх, в первозданную чащу. Вечером в скошенное окно их полумансарды, издавая странный всхлип, влетела большая летучая мышь, при свете ночника пыль тускло поблескивала на мохнатых крыльях, она была похожа на уродливую старушку, подслеповатая мордочка, печеные дички щечек. Костя поймал мышь и погладил ее по безобразной головенке.
– Ой, как ты можешь брать в руки такую гадость? – поморщилась Женя, испуганно отпрянула.
– В лагере у меня был любимый мышонок Гаврюшка. Гаврил Иванович, я ему оставлял крошки от пайки, кашку. Он прыгал ко мне на шконку, черненький, смышленый, а потом куда-то пропал, – вздохнул Костя, он любил животных, даже некрасивых.
Сегодня они пошли в музей, находившийся в замке, и Женя почувствовала такой острый приступ тошноты, что едва добежала до бревенчатого домика. Она уже неделю точно знала, что беременна, и очень стыдилась этого. «Неужели так будет все девять месяцев?» – отчаивалась она. Костя все понял и не задавал вопросов. Он договорился с медсестрой, и она сделала Жене несколько уколов фолликулина, усадила ее в горячую ванну, но молодой здоровый организм не хотел выпускать свою добычу, завязавшийся плод. Женя не написала бабушке, лучше она ей все расскажет, когда увидит. К началу третьей недели рвота утихла, а когда они приехали во Львов, совсем прекратилась.
Холодноватая пограничная столица, знавшая многих хозяев, встретила их летним днем. Холодом веяло от униатских церквей и костелов, от красновато-серых высоких домов с архитектурой прошлых столетий, от огромного кладбища, похожего на парк, не вынесенного за пределы городского центра, потому что покойных нельзя совсем вычеркнуть из жизни, только погрустить недолго, посетовать на бренность бытия у какого-нибудь обветшавшего надгробья – тени ушедших напомнят о себе. Просторная квартира знакомых Валентина, которым он позвонил, была в центре города. Пожилые супруги встретили их так радушно, как только может провинциальная интеллигенция, скопившая в очагах своих душ нерастраченное тепло, живой, неподдельный интерес к москвичам, тем более людям искусства. Илья Владимирович, лысый доцент, преподавал в Львовском университете, его жена Нина Владимировна (от долгой согласной жизни они были похожи на брата и сестру) получала небольшую пенсию по старости, видно, работала не очень долго и поэтому сохранила ту особую мягкость и женственность, которые с возрастом выветриваются начисто; в ней ничего не было от суетливой домохозяйки, хотя дом содержался в образцовом уюте. Проступала только преданность мужу, служение его скромным успехам.
– Проходите, проходите, – приветливо говорила Нина Владимировна Косте и Жене, препровождая их в строгую гостиную, где на круглом столе стояли свежие пироги и закуски.
«Они же нас не ждали, – удивлялась Женя, – неужели можно так хлебосольно жить? Незаметно наполнить, украсить свой быт для себя?» Эти прекрасные люди не стерлись в ее памяти, и когда к Октябрьским она получила от Ильи Михайловича открытку с видом Львова и надписью под адресом: Кетовой Евгении Анатольевне, радость ее была безгранична. Она победно вертела открыткой перед носом Кости, а он отмахивался, говоря, что она мешает ему работать, рисовать.
Он и здесь не расставался с карандашом и кистью, по утрам, когда Илья Владимирович был в институте, усаживался на балконе и запечатлевал на грунтованном картоне (быстрее сохнет!) львовские колокольни, облепленные грачами, словно издающими свой гортанный крик. Будто грачиными криками (да, они не умеют сладко петь) все начинается и завершается, окаймляется жизнь. «Обрамить их и можно на выставку!» – радовалась Женя. Нина Владимировна уводила ее на кухню со светлым деревянным полом, застеленным домоткаными половиками, – сколько надо старания, чтоб сохранить его в таком виде! – усаживала ее под расписными досками и шкафчиками и открывала коробку с рецептами разных вкусностей и сладостей, она подарила этот ларец Жене на память. В неожиданно дождливый день, когда легкие шелковые капли падали на плечи, пришлось все же распрощаться со Львовом, с Западной Украиной.
– Какие добрые, щедрые люди! – говорила Женя Косте.
– Ничего, они в Минск тоже наезжают. Все в природе взаимообразно.
«Почему душевное тепло, дар человеческих отношений он называет безликим словом “природа”. Может, шутит? Попробуй пойми». Обратно они ехали вчетвером с соседями, двумя военными, забурившими бутыль горилки. Костя отказался разделить их пьянство, уставившись в окно с несвежей занавеской, он думал свою думу, часто выходил в тамбур курить. Все за стеклом, как в игре, разворачивалось в обратной последовательности: картины жизни являли большие перегоны, где все рябило и мелькало, хмурые прокопченные вокзалы, тетки, продававшие раннюю картошку и отварных кур с обветренной кожицей, – пока не споткнулось о пьянющего мужика в бушлате, еле стоявшего на ногах и кричавшего что-то нечленораздельное. А что ему, сорокалетнему, с перекуроченной судьбой, сейчас делать, как не раскачиваться с бычьими пьяными глазами и плеваться тягучей слюной себе под ноги?..
В Москве, на Сивцевом, не распаковав толком вещи, большая сумка лежала валуном на берегу любовного моря, Константин, видимо, не хотевший портить поездку, прямо посмотрел на Женю и спросил:
– Что собираешься делать?
Женя поняла, о чем он.
– Буду рожать… конечно, – сказала, опустив глаза.
– Тогда мы расстанемся, – проговорил он спокойно и твердо.
Женя подумала, что ослышалась.