Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 73

— Молчишь, — сказал Иона без торжества. — Ну, помолчи. Молчание твое мне нынче дороже слов: слова у тебя все гладкие.

Он отошел к окну. Постоял.

— Деньги, — сказал он оттуда, не оборачиваясь. — Лавка твоя, мастерская, опять же, обороты. Откуда началось?

— С трудов, батюшка. Швейная мастерская, заказы…

— С трудов да мозолей, — сказал я неторопливо. — Свинец копал, от зари до зари не разгибался: киркой да лопатой, руки в кровь. Спросите Григория да Владимира — они те мозоли видали, — закончил я. Уж Кот и Упырь подтвердят.

— Свинец, — повторил Иона. — Добрый труд, тяжкий… А копал-то где? На чьей земле?

«Вот же ж неймется».

— На брошенной, батюшка. Свалки старые, отвалы — куда казна годами не заглядывала. Лежало добро в земле и гнило, никому не надобное. Я поднял.

— Казенное, стало быть, поднял, — покивал священник.

— Брошенное, — поправил я. — Казна свое добро в описи держит да под замком. А что в грязи валяется без пригляду — то не казенное, то ничье. Ничье поднять не кража, батюшка, то хозяйствование. Или прикажете было оставить гнить?

— Опять сам отмерил, сам разрешил… Знаешь, Арсений, что я приметил? Как до сути доходит — у тебя все сплошь либо чужое, либо ничье. Ночь — чужая. Судьбы — чужие. Земля — ничья. Свинец — ничей… Ты как тот приказчик, у которого лавка полна, а спросишь, чей товар, — все хозяйское, все хозяйское. — Он прищурился. — А хозяин-то кто?

— Бог, батюшка, — смиренно сказал я. — Все Божие.

Иона крякнул. Честное слово — крякнул, как мужик, у которого сорвалась с крючка знатная рыбина.

— Ох, Арсений. Было б тебе годов сорок да ряса — быть бы тебе архиереем… — Он потер бороду. — Ладно. И ты уж тут не юли, Христом Богом прошу.

Он подошел близко — на шаг. В пустой молельне мы стояли друг против друга.

— Кому ты служишь, Арсений?

— Что? — не понял я.

— Кому. Ты. Служишь. — Он ронял слова по одному, как камни счета. — Я гляжу на тебя и все, что ты делаешь, — добро. Дети сыты, одеты, при деле. Девицам жалованье выбил. Ученье поставил. Хворых лечишь, слабых заслоняешь. Добро, чистое добро — я такого и у монахов не всякий раз видал. — Он подался вперед. — А творишь ты его как тать. Ночью да обманом и чужими руками. И вот я смотрю на это диво и понять не могу: может ли доброе дело быть сотворено грехом? И кто ты таков, что творишь его именно так? Так живут мужи, которым терять нечего и которые смерть уже видали. Откуда в тебе это?

«Что ж ты делаешь, батюшка. Ты же сейчас в сантиметре прошел. В одном вопросе от правды, которой я никому…»

И на секунду — на одну поганую секунду — захотелось сказать, и это желание я тут же придавил.

— Сирота! Тропарев Арсений Иванович, — сказал я ровно. — Пятнадцати годов, приютский. Все в бумагах, батюшка, у директора справитесь.

Иона глядел на меня, а я на него. Иона медленно выдохнул.

— Вот, — сказал он тихо. — Вот и поговорили… Знаешь, Арсений, я ведь тебя ловить шел. Думал: прижму, выведу на чистую воду, сорву личину. — Он усмехнулся краем губ, невесело. — А личины-то и нет. Личину я бы сорвал, я их навидался. А тут как стена. Я об нее нынче час бился — вон, все кулаки в кровь… — Он поглядел на свои руки, целые, и хмыкнул. — А за стеной — не срам. Срам я носом чую. За стеной у тебя что-то такое, что ты один тащишь и, мнится мне, тащишь давно. Ну… тащи. Только помни: надорвешься — я тут.

Он взял с аналоя епитрахиль и развернул ее — тяжело блеснули кресты.

— Становись, что принес — то приму, а Господь разберет, где у тебя правда, где узор. У Него, чай, глаз повострее моего.

Я опустился на колени, пол был холодный и жесткий.

Тяжелая ткань накрыла голову, и мир сузился до темноты, запаха ладана и голоса над макушкой.

— Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия… — Иона читал негромко, скороговоркой, — … прощает тебе, чадо Арсений, вся согрешения твоя, кои принес еси…

Вздох и сразу продолжил:

— … а за теми, что при себе оставил, я подожду. Мне спешить некуда и ему тоже.

Ладонь легла поверх ткани — тяжелая, горячая.

— И аз, недостойный иерей, властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

Епитрахиль поднялась, и свет ударил по глазам.

— Целуй крест.

Я приложился к холодному металлу, потом к Евангелию.

— А теперь слушай епитимью. — Иона сложил епитрахиль, и голос его вернулся в обычный, деловой регистр. — Поклонов класть не заставлю, не по тебе наказание: ты их отобьешь и не заметишь. Будет иначе. Сорок дней станешь читать воспитанникам вслух. Жития, я укажу какие. По часу и сам!

Я поднял на него глаза.

— Батюшка, у меня дела…

— Вот именно, — сказал Иона с глубоким удовлетворением. — У тебя дела, а будет — час, когда ты никуда не бежишь, ничего не крутишь и никого не обыгрываешь. Сидишь при детях и читаешь им про людей, которые жили не хитростью. Глядишь — и в тебя что западет. — Он перекрестил меня. — Все, ступай и следующего мне пришли.

Я поклонился и пошел к двери.

— Арсений.

Я обернулся. Иона стоял у аналоя и глядел на меня без улыбки.

— Складно ты нынче молчал. — Он кивнул сам себе. — Складнее, чем иные каются. Ступай.

За дверью молельни меня встретил коридорный полумрак и десяток глаз.

Орава паслась у трапезной, старательно делая вид, что оказалась тут случайно — всем скопом, у самой двери. Яська подскочил первым.

— Ну сто? — шепотом. — Долго тебя… Мы уж думали…

— Живой, — сказал я. — Спица, дуй ты теперь.

Спица побелел, перекрестился, одернул рубаху, как перед прыжком в прорубь, и скрылся за дверью.

Дальше пошел конвейер. Спицу сменил Сивый, Сивого — Шмыга, и каждый выходил со своим лицом: кто красный, кто задумчивый. Яська пробыл за дверью пять минут и выскочил сияющий, как начищенный пятак, — видать, забытые грехи и на духу забыл.

Я же двинул на кухню и уселся за стол, Даша тихо поставила передо мной кружку с чаем, и я задумался: «А ведь хорош Иона, хорош… Меня так давно никто не гонял. С таким держи ухо востро… а все ж таки хорошо, что он у нас есть».