Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 73

Старик засмеялся, деньги взял и шкатулку завернул в холстину.

Я примерил ее в руке, для дела подойдет. В дверях мастерской возникла Мари — с подносом, мелко подрагивающим в руках.

— Дедушка, я чаю… вам и Арсению…

— Поставь, поставь, стрекоза, — рассеянно отозвался Паланто.

Мари стала расставлять чашки, я потянулся помочь — и рукав пальто задрался.

— Ай! — Она ахнула в голос, чуть не выронив чашку. — У вас…

Я опустил глаза. Из-под манжеты выглядывал край повязки — серой и грязноватой.

«Тьфу ты. Совсем забыл про нее. Менять же давно пора, зарос как барбос».

— Пустяки. — Я одернул рукав. — Царапина, заживает уже.

— Царапина⁈ Такая повязка!.. — У нее даже голос окреп от возмущения. — Ее же менять надо! Дедушка, скажи ему!

— Мари, — мягко сказал Паланто.

— Но ведь…

— Мари.

Она прикусила губу, покраснела опять — теперь уже от собственной смелости — и уткнулась в чашки. Но, расставляя, все поглядывала на мой рукав — сердито и жалостливо разом.

Попили чаю, я забрал трость, старик вышел провожать меня и там, в полутьме, придержал за локоть.

— К слову, Арсений… — Голос у него сделался нарочито легкомысленный, и оттого сразу стало ясно: скажет важное. — У моей стрекозы ухажер объявился. Сын аптекаря, юноша с намерениями. Ходит, кланяется и конфекты носит.

— Дело хорошее, — сказал я ровно. — Аптекарь — солидная партия.

— Солидная, — согласился Паланто и поглядел на меня серьезно и с хитрецой. — Только она его гонит. Конфекты малышне соседской раздает, а самого на порог не пускает. Уж я ей: Мари, детка, чем плох? А она в слезы — и молчок. — Он вздохнул с показным простодушием.

— Молодая еще, — сказал я. — Успеется.

— Успеется, — покивал старик. — Оно конечно. Успеется…

Откланявшись, я покинул мастерскую. На улице мороз ожег щеки, и я с удовольствием подставил ему лицо.

«Ей шестнадцать, и ей жить. Сын аптекаря — это правильно, спокойно, сыто и надолго», — промелькнуло в голове, и я двинулся вперед.

В приют поспел к ужину — и первым делом свернул в мастерскую.

Варя еще работала: лампа, раскройный стол, мелок. Девчонок она уже отпустила и при моем появлении разогнулась, потирая поясницу — жест взрослой бабы, смешной и трогательный на шестнадцатилетней.

— Сень? Случилось чего?

— Заказ тебе. — Я выставил на стол шкатулку, развернул холстину. — Гляди. Надобно под нее подушечку сшить, по размеру, чтоб внутрь легла. Из того что найдется.

Варя взяла шкатулку, оценила по-хозяйски на вес, пальцем по кромке провела.

— Палисандр. — Она уважительно цокнула. — Богатая вещь. Подушечку — это можно, — И глянула поверх шкатулки: — А для чего хоть?

— Директору подарок будем делать.

Варя моргнула, и ее прорвало.

— Ой, Сень… А можно, я тогда не просто подушечку? Можно, я по краю шелком пройдусь? У меня и нитки золотистые есть, самая малость осталось, я берегла… — Она уже видела эту подушечку где-то там, внутри себя, и пальцы у нее шевелились. — Ему от нас.

— Вот именно. От нас. — Я кивнул. — Делай, как для себя бы делала. Только, Варь, про то молчок, и времени немного.

— Могила! — Она прижала шкатулку к груди. — Сень, а что внутрь ляжет-то?

— Придет время — увидишь, — махнул я рукой и двинулся на кухню.

На кухне Даша поставила передо мной миску и, пока я ел, ходила рядом с полотенцем — косилась на мой рукав, но молчала.

Я доел и отодвинул миску.

— Даш. Перевяжешь? Сбилась совсем.

Она глянула на посеревшие бинты и всплеснула руками.

— Батюшки. И давно у тебя так? — Она уже гремела в шкафчике, добывая чистую ветошь и склянку. — Садись к лампе, горе мое. Рукав закатай.

Я сел и дал ей волю.

Старую повязку она отмачивала теплой водой и снимала по волоску, дуя на кожу и ругая меня вполголоса за то, что «хоть бы раз сам о себе, как о делах, радел». Швы под бинтом оказались чистые и сухие.

— Ну вот. — Даша вязала свежий узел мягко, но насмерть. — К субботе еще сменим, и чтоб без самодеятельности.

— Слушаюсь, хозяйка, — выдал я.

— Иди уже. — Она пихнула меня в плечо, пряча улыбку. — Слушается он.

— Спасибо, пойду к маленькой загляну, — поднялся я и, покинув кухню, двинулся по коридору. Замерев ненадолго возле двери, я постучался.

— Да, — раздался голос Нюрки, и я толкнул створку. В комнате было тепло, полутемно и пахло молоком.

Нюрка сидела с шитьем, а рядом в кроватке была завернутая Маша собственной персоной. Она не спала и, увидев меня, заугукала, пуская пузыри.

— Ишь ты. — Я подошел, и мелкая тут же вцепилась в протянутый палец. — Как она?

— Растет. — Нюрка отложила шитье и просияла. — Головку уже держит, крепко так. И агукать начала — утром зальется, я и шить бросаю, слушаю. Шустрая будет, помяните мое слово.

Маша тем временем углядела серебряного волка на трости и уставилась на него во все глаза, засучив ногами.

— Э, нет. — Я отвел трость. — Это, не игрушка.

В углу, у самой двери, кашлянули. Я обернулся: там, на табурете, комкая шапку, сидел Нюркин муж — все такой же хмурый, широкий.

— Здорово, хозяин, — кивнул я ему.

— Здравствуйте… — Он привстал, неловко мотнул башкой. — Я это… проведать зашел. К своим-то.

— Дело доброе. — Я отцепил Машину руку от пуговицы, в которую она успела вцепиться, и отдал ей взамен собственный палец. — Как сам? Работаешь?

— Ломовым при складах, — буркнул он. И, помявшись, добавил, глядя в пол: — Вы это… Спасибо, стало быть. Нюрке тут… хорошо ей тут. Отъелась и при деле.

И тут ударил колокол к вечерней молитве. Я кивнул напоследок и пошел в молельню, поспевая аккурат к началу.

Иона с возвышения оглядел ряды и начал.

Молитва текла ровно, малышня клевала носами, Яська справа сопел и держал спину. А я стоял, крестился вовремя — и между «Отче наш» и «Достойно есть» додумывал последнее на сегодня дело.

После молитвы на чердаке, когда орава угомонилась и разбрелась по матрасам, я присел на корточки между Спицей и Яськиной лежанкой и поманил обоих ближе.

— Дело есть. Слушайте оба и не перебивайте.

Спица подполз на локте. Яська сел, прижав к груди кирпич, — глаза круглые, уши торчком.

— Батюшка мне разбор устраивал? Про слухи. — Оба закивали. — Так вот: слухи эти ему кто-то носит. И носит не со зла, а из набожности: батюшке душу изливает, а выходит донос.

— Кто⁈ — задохнулся Яська.

— Вот это вы мне и скажете. — Я оглядел обоих. — Только слушайте как: ничего не делать, никого не спрашивать. Ходите, как ходили, глядите, как глядели. Кто из наших к батюшке чаще прочих бегает? Кто после службы задерживается? Кто с ним говорлив без чужих ушей? Приметили — запомнили — мне сказали и все. Пальцем не тыкать, рожи не строить, промеж себя не обсуждать даже шепотом. Спугнем — второго раза не будет.

— А как вычислим — чего ему сделаем? — деловито спросил Спица.

— Ничего. — Я поднялся. — Это уже моя забота. Ваше дело узнать. Яська, повтори.

— Глядеть, молцать, тебе сказать, — отчеканил мелкий шепотом. — Пальсем не тыкать. Мозно, я в пелвом ляду у батюски сяду? Для навлюдения?

— Сиди, где сидел. Наблюдатель… Все, спать.

Утро пятницы началось с каши, молитвы и извозчика.

К девяти я подкатил на Моховую и еще с порога конторы понял, что день пойдет как надо.

В приемной на краешке стула сидел Порфирий Кузьмич Свищев. Пришел — и, судя по натоптанному у двери снегу, сильно загодя. Вицмундир вычищен, подбородок выбрит до синевы.

— Доброго утра, Порфирий Кузьмич.

— Доброго… — Он привстал, дернулся кивнуть и сел обратно, глядя перед собой.

Из кабинета выглянул Марк Давидович — свежий, розовый, в лучшем своем сюртуке. Углядел нас обоих, и по лицу его прошла тихая волна удовольствия: любимая партия шла по нотам.