Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 65

Я опустился в кресло напротив, со стоном вытянул больную ногу. Сесть было — блаженство. Тело обмякло, растеклось по креслу.

— Видел ее нынче, — сказал вдруг Дюбуа. Не мне даже — в пространство, в свой стакан, куда глядел не отрываясь. — Представьте. Столько лет и вот — на улице. Да еще где? Тут, в России, в Москве, проехала мимо и не узнала, даже не посмотрела. Моя Адель…

— Кого «ее»? — не понял я.

И он начал рассказывать, сперва будто сам себе, глядя в стакан. Потом все быстрее, горячее, и чем дальше, тем чаще с русского соскальзывал на свое, парижское, — слова родного языка сами лезли наружу, когда русских не хватало или прорывало.

— Род мой стар, мсье, — начал он глухо. — Très ancien. Мы помним себя от Крестовых походов. Рыцари, знамена, гербы… — Он усмехнулся криво. — А в кармане — пусто. Замок есть, в провинции. Крыша течет, стены облупились, как… — он повел рукой, подбирая, — как ваш Кремль. Одно только имя осталось, а именем, мсье, сыт не будешь.

Он отпил, поморщился.

— К тому же я третий сын. Знаете, что это? Le troisième, ничто. Старшему — имя, титул, что от поместья осталось. Второму — мундир или ряса, дорога ясная. А третьему… — Он щелкнул пальцами в воздухе. — Rien. От жилетки рукава, как это у вас говорят. Ни земли, ни доли. Одно образование, что родители из последнего наскребли. С тем и вытолкнули в мир: иди, мол, живи как знаешь.

Я слушал молча, не перебивая. Он глотнул еще, и рука с графином чуть дрогнула, когда он подливал.

— Стал управляющим у одного… négociant, дельца. Богач, каких мало, — заводы, имения, у иного князя столько нет. Вел ему счета, хозяйство, все дело в руках держал. — Голос его потеплел, и он впервые за весь вечер поднял глаза — не на меня, куда-то мимо, в прошлое. — А у него дочь, Адель.

Он замолчал. Долго молчал. Кадык дернулся всухую.

— Elle était… — Начал и осекся. Перевел тише: — Она была… Ах, мсье, не рассказать. — Он прикрыл глаза. — Мы полюбили друг друга. Молоды были, глупы. Думали — весь мир наш, стоит руку протянуть.

Пальцы на стакане побелели.

— А потом ее отец узнал.

Я видел, как под холеной кожей на скуле вздулся и заходил желвак.

— А я какой-то управляющий! — вырвалось у него, и голос сорвался. — Un employé! Наемный, что жалованье у него берет! Мразь конторская! — Он рубанул рукой по столу, стакан подпрыгнул. — Он вызвал меня и спросил — вот так, в лоб: «Сколько у вас за душой, мсье Дюбуа?» А у меня жалованье да фамилия. Больше ничего.

Он перевел дух. Слова застревали, он проталкивал их через силу.

— И он сказал… — Француз сглотнул. — «Ma fille… моя Адель не пойдет за приказчика. Будь он хоть трижды из хорошего дома. Служите дальше — или проваливайте. А про нее забудьте».

Он опрокинул стакан. Капля скатилась по подбородку — не заметил.

— Я мог остаться, — продолжил тише. — Служить. Видеть ее каждый день — чужую, сватанную за другого. Мог унижаться, вымаливать, ползать в ногах. Но… гордость, мсье. Проклятая наша фамильная гордость. Единственное, что у нищего рода не отнять. — Он покачал головой. — Я не сделал ни того ни другого. Ушел и уехал — дальше, чем можно уехать. В Россию. В снега, в гувернеры к чужим детям пошел. Лишь бы не видеть, как ее ведут к алтарю.

Он опустил взгляд в стакан, где еще болталось на дне, и продолжил:

— И вот нынче, — выдавил он наконец, глядя мимо меня, в стену, — увидел ее. Через столько лет. Уже, не ту девочку… — Голос сорвался, он сглотнул. — Она глянула на меня. Скользнула взглядом и отвернулась. Не узнала, а я… я узнал ее сразу. С одного взгляда.

Он опрокинул остаток из стакана. Плеснул еще, но пить не стал — просто держал, глядя в темную жидкость.

Я слушал и молчал.

Смешной был этот француз, спесивый и надутый. Цивилизатор хренов! Битый час мог рассуждать, до чего мы дикари немытые, а под всей этой шелухой — обыкновенный несчастный человек, у которого отняли единственное, ради чего он хотел жить. И впервые он был мне не противен.

— От судьбы не уйдешь, мсье, — сказал я наконец тихо. — Хоть в Россию беги, хоть на самый край света. Я нынче в этом лишний раз убедился, на своей шкуре.

Он оторвался от стакана и посмотрел на меня — удивленно, словно видел впервые.

— Мудрено для ваших лет, мсье, — проговорил он, и в голосе не было ни капли обычной снисходительности.

— Битый я, — сказал я. — А битые рано умнеют.

За окном скрипел снег под полозьями, снизу тянула музыка. Я сидел, смотрел на пьяного француза — и вдруг понял, что улыбаюсь. Сам не заметил, как начал приходить кураж.

Я жив. Всех переиграл. Выкарабкался оттуда, откуда не выкарабкиваются.

И это рвалось теперь наружу, требовало движения, азарта, продолжения. Сон и усталость как рукой сняло.

Я потянулся к саквояжу, открыв его, достал деньги и отсчитал тысячу, даже пару колечек в карман сунул.

Дюбуа следил за мной мутными, покрасневшими глазами.

— Знаете, мсье, — сказал я, поднимаясь, опираясь на трость, — как говорят умные люди? Коли беду можно деньгами покрыть — это не беда. Это трата.

— К чему вы? — Он приподнял голову.

— А к тому. — Я сунул пачку во внутренний карман. — Мне нынче везло. Крепко везло, мог и голову сложить. А за такое везение платят, мсье. Иначе фарт уйдет к другому.

— Платят? Кому же?

— Госпоже Удаче, а долги я отдаю. Пойду верну. — Я усмехнулся, и сам почуял, до чего кривая вышла усмешка.

Дюбуа заморгал, соображая.

— Вы… вы собрались играть? Сейчас? В эдаком виде? Раненый⁈

— В самом что ни на есть подходящем. — Я кивнул на дверь. — Фарт нынче при мне, мсье. Грех такой день не докрутить. Такие дни раз в жизни выпадают.

— Но вы едва на ногах держитесь!

— На ногах и не надо. За карточным столом сидят.

Он смотрел на меня как на помешанного, а может, я и был помешанный, на кураже.

— И ты со мной, мсье, — сказал я. — Хватит киснуть над графином. Поднимайся.

— Я? Зачем?..

— Затем. — Я подхватил его под локоть, потянул из кресла. — Раскис ты вконец. А раскисать нельзя — засосет с концами. Пошли, встряхнешься. Заодно и она, — я неопределенно повел рукой в сторону его горя, — из головы выветрится. За зеленым сукном не до баб.

— Мсье, я решительно не в состоянии…

— Оба мы нынче не в состоянии, а что толку? — Я помог ему подняться. — Идем. Покажу тебе, как прощаются с дурным днем. По-нашему. По-русски.

Он подчинился — вяло, недоуменно, но подчинился. Встал, качнулся, оправил измятый сюртук, пригладил ладонью жидкие волосы. И даже как будто немного ожил.

А я, хромая, налегая на трость, двинулся к двери. Нога горела под тугой повязкой. Рука ныла под свежими швами. Я трижды за день разминулся со смертью на вершок.

И давно не чувствовал себя таким живым.

«Долги надо отдавать. Особенно фарту, когда он нынче вынес тебя из-под ножа на своем горбу», — промелькнуло в голове.