Страница 52 из 65
— Иди, сынок. Иди-иди. Свечку тебе поставлю, ежели не вернешься, копеечную!
— Поставь. Только за упокой не спеши. Мне еще сапоги забирать.
Дверь я толкнул плечом, и Хитровка приняла меня обратно, как прочую падаль, не глядя.
Я шел шаркающим шагом, головой вниз, руки в рукава. Опорки хлюпали по черной жиже, солома в левой уже промокла.
Смотрел исподлобья.
Площадь гудела. У рынка меня встретило месиво: серые спины, мятые шапки, пар изо ртов. Местные обитатели стояли кучками, курили, торговались. Кто-то продавал сапог. Один сапог, левый. Держал на вытянутой руке и орал цену.
Вдоль стен сидели те, кому уже не подняться. Один — с обмотанными культями. Второй, просто уткнувшись лицом в снег, и его обходили не глядя.
Бабы у котлов торговали варевом. Из чанов валил пар, и несло оттуда так, что я еле подавил позывы к рвоте.
Меня толкали, я не оборачивался.
По ходу подмечая все, что могло пригодиться.
Дом Ярошенко я узнал раньше, чем разглядел.
Он навис над переулком глыбой в три этажа — длинный, темный, с бесконечными рядами мелких окон. Из них торчали трубы, свисало тряпье, на веревке моталось замерзшее белье. Со стороны двора к стенам лепились галереи — не то балконы, не то мостки, деревянные и железные вперемешку, ярус над ярусом. По ним двигались люди. Кто-то курил, свесившись через перила. Кто-то тащил ведро.
Муравейник.
«И я собирался их тут искать. Спасибо, батя».
Внизу, у самого фундамента, темнела дверь. Низкая, вросшая в землю, ступени вниз. Ни вывески, ни надписи.
Дверь открылась — вышли двое, постояли, покачиваясь. Один сплюнул под ноги, второй помочился прямо у стены. Побрели, я подождал, пока отойдут, и спустился.
Створка пошла тяжело, с чмоканьем, и меня накрыло с головой.
Липкая жара и вонь, я стал дышать ртом.
Гул ударил в уши: кто орет, кто спорит, кто ржет, кто поет. Звенели стаканы. Где-то грохнуло — не то стол опрокинули, не то человека. Никто не обернулся.
Керосинки висели под потолком в железных сетках, коптили, и в этом тусклом полусвете лица теряли черты — рожи, а не лица. Окна имелись, да толку, все грязные и закопченные.
Своды низкие, кирпичные, в саже. Столы просто доски на козлах, а пол земляной и склизкий.
Народу — битком.
Я двинулся вдоль стены, ссутулившись, глядя под ноги. Пара мужиков головы повернули — лениво скользнули взглядами и потеряли интерес. Говор тут стоял свой. Я улавливал через слово: «скула», «отначил» и «шнифты», «ходил по мокрому» да «фартанул».
И тут я нашел себе угол. Дальний, где своды сходились и было потемнее. Стол на двоих, один край занимал спящий — уронил голову в лужу на столешнице и мерно всхрапывал.
Сел спиной к камню, лицом в зал. Отсюда просматривалась стойка — доска на бочках и половина зала.
Не прошло и пары минут, как надо мной навис половой, здоровый малый со сломанным носом и без одного уха.
— Ну?
Головы я не поднял.
— Яиц печеных дай, — просипел. — В золе которые, и водки полуштоф. Запечатанный.
Половой хмыкнул.
— Запечатанный ему.
— Запечатанный, и печать при мне ломай.
Он посмотрел чуть внимательнее. Секунду. Потом мотнул головой.
— Семишник, вперед!
Я выложил монеты. Он сгреб и ушел.
Водку принесли с сургучом. Половой отбил горлышко об угол стола — привычно, одним движением — и брякнул рядом стакан.
Мутный, грязный, весь черный, я на него даже смотреть не стал.
Яйца легли горкой, теплые, в саже. Я взял одно, обстучал о столешницу, облупил черными пальцами и стал слушать.
За соседним столом ругались из-за долга. Дальше двое обсуждали, брать ли кого-то на работу, и по тону было ясно, что не в артель ткачей зовут. Еще дальше немолодой, весь черный от копоти, втолковывал парню, что по мокрому больше не идет, зарекся.
И между всем этим проскакивало нужное. Я расковырял еще яйцо.
За стойкой возились с посудой, и оттуда долетело — лениво, между делом:
— … час назад прибегал.
— А чего им. Гуляют, фарт, поди, словил, ты ж его знаешь, вот и начал.
Я прикидывал, что они как раз вернулись, пока я барыгу раскрутил да сюда добрался, — и не заметил, как ко мне подсели.
— Позволите?
Я поднял глаза.
Напротив, на краю скамьи, примостился человек лет сорока или тридцати, тут не разберешь. Худой до прозрачности. Пальто на нем когда-то было приличное, с бархатным воротником, — сейчас от него остались проплешины, полы обтрепались в бахрому. Под пальто рубаха без ворота.
Пальцы у него были в чернилах, и держался он прямо. Все тут сидели скрючившись, а этот прямо.
Смотрел не на меня, а на бутыль и яйца.
— Прошу простить великодушно, — сказал он и слегка наклонил голову. — Я вижу, вы располагаете. А я, представьте, нынче в некотором… затруднении.
Тут все были в затруднении, но так не говорили.
Я молчал.
— Осмелюсь предложить обмен, — продолжал он невозмутимо. — Вы — рюмку. Я — беседу. Уверяю, беседа со мной стоит дороже. — Он усмехнулся, показав гнилые зубы. — В известном смысле я тут единственный, с кем можно побеседовать тихо.
Глаза умные, злые, плавающие.
— Пей. — Я подвинул к нему бутыль.
— Вы истинный…
— Стакан свой бери.
Он моргнул. Хмыкнул одобрительно и вытащил из кармана жестяную мятую кружку — носил, видать, всегда при себе.
— Вы, я вижу, человек осторожный. Похвально, тут это редкость, — говорил он, а руки уже действовали. Накапав себе в стакан, он приподнял его и выдал: — Ну-с за беседу. — И выпил. Передернулся всем телом, выдохнул и сразу налил вторую.
— Так о чем вам угодно беседовать?
— Да ни о чем. Скучно сижу.
— Ску-учно, — протянул он. Выпил вторую, и глаза сделались влажные. — В сем вертепе и скучно?
Он повел рукой вокруг, широко, будто показывал мне залу дворянского собрания.
— А между тем вы находитесь в примечательнейшем месте, милостивый государь. Знаете ли, где вы сидите?
Я пожал плечами.
— В кабаке.
— В кабаке! — Он фыркнул. — Вы сидите на дне. На последнем, окончательном дне русской жизни. Ниже — только могила, и то не всякому, иных прямо в яму, без отпевания.
Налил третью и посмотрел на нее с нежностью.
— Сюда приходят те, кому больше некуда. И тут же, за соседним столом, сидят те, кто пришел по собственной воле — потому что здесь их не ищут.
Он глянул на меня поверх кружки.
— Городовой сюда один не спустится. Никогда. Только облавой, наряд с наганами, и то с опаской. Прошлым месяцем спустились — одного вынесли, ногами веред, да и остальные пострадали весьма.
— Народу много ходит.
— Ходит. — Он махнул рукой. — Приходят и уходят, иные не уходят.
— А работа тут какая-то есть?
— Рабо-ота. — Он засмеялся и закашлялся. — Работа тут одна, и вы ее знаете не хуже моего. Приезжает человек, положим, из мест далеких. Сибирью зовется. И первое, куда идет, — это сюда. Тут его приветят и спрячут, к делу приставят. Иные прямо с этапа — и через неделю уже при деле.
Он снова налил, и рука дрогнула.
— Биржа, милостивый государь. Настоящая биржа труда. С той лишь разницей, что труд тут… специфический.
— И много таких бирж? — хмыкнул я.
— Достаточно. — Он сощурился. — А вам, простите, зачем?
Я поднял на него глаза.
— Я не отсюда. Пришлый, вот, осмотреться надо.
Он глядел долго и что-то понял — не все, но что-то. Умный был, сволочь, даже спитой.
— Осмотреться, — повторил он. — Ну-ну.
Помолчал.
— Осматривайтесь. Только с оглядкой. Тут, знаете, любопытство — как открытая рана: антонову болезнь легко подцепить.
Выпил.