Страница 31 из 65
Глава 12
Глава 12
Глава 12
Вагон первого класса оказался темно-синим, господским, чтоб издали видели, кто едет. По борту золотился герб, латунные поручни блестели. Служитель принял у Дюбуа несессер и потянулся к моему саквояжу.
— Этот при мне, — обронил я.
Служитель не моргнул, господа чудят, дело обычное.
Купе встретило теплом и полумраком. Красное дерево по стенам, бордовый бархат на диванах, ковер, латунь по всем углам. Под потолком газовый рожок в шелковом колпаке. Под диваном батарея с вентилем: крути сколько влезет.
Я провел ладонью по бархату. Мягкий, глубокий, тяжелый.
«Небось за одну обивку такого дивана приют месяц кормиться может», — промелькнуло в голове.
Сажа от паровоза лезла в щели, оттого дамы и ездили в темном. Жрать в поезде было негде — ресторана нет, изволь бежать на станции и глотать наперегонки с паровозом. И за все это удовольствие — девятнадцать целковых. Месячное жалованье мелкого чиновника.
«Первый класс, мать его. Роскошь по-здешнему».
Саквояж я поставил под ноги, он не брякал, а все одно казалось — вот-вот кто углядит.
Дюбуа уже командовал служителем: тут сквозит, там дует, извольте портьеру, мсье желает сидеть по ходу движения.
— Мсье желает, чтоб вы сели и умолкли, — буркнул я.
— Мсье не понимает своего блага, — не оборачиваясь, парировал француз.
Поезд дернулся.
У-у-у — раздался гудок паровоза, и поезд дернулся.
Та-дам, та-дам. Та-дам, та-дам — застучали колеса.
Поплыл перрон, поплыли машущие руки. Дюбуа развернул книжку и погрузился в текст.
Через час я не выдержал.
Сидеть в коробке, слушая, как француз шелестит страницами и сопит, оказалось тошно. Я поднялся, отодвинул дверь.
— Разомнусь, — бросил ему, когда он поднял голову.
Коридор тянулся вдоль борта — узкий, устланный ковром, с медными поручнями под окнами. За стеклом ползла белая равнина, черные перелески, деревеньки в снегу. Я встал у окна, привалившись плечом к раме.
Та-дам, та-дам. Та-дам, та-дам — стучали колеса.
И почти сразу услышал за спиной:
— А вы тоже сбежали?
Я обернулся.
В двух шагах стояла девица — годов пятнадцати, худая, вертлявая, в темном дорожном платье. Смотрела в упор, без всякого смущения, будто мы с ней год знакомы.
— Откуда сбежал?
— Из купе. — Она мотнула головой в сторону соседней двери. — Я вот сбежала. У меня там маменька и тетка Пелагея Аркадьевна. Они про женихов третий час. Я больше не могу.
Я хмыкнул.
— Сочувствую.
— И правильно делаете. — Она встала рядом у окна, ничуть не смущаясь. — А вы куда едете?
— В Москву, — хмыкнул я.
— И мы в Москву! — обрадовалась девица так, будто мы родню нашли. — К тетке. Другой. У меня их две. А вы к кому?
— По делу.
— Скучно, — вынесла она приговор и уставилась в окно.
Дверь нашего купе отъехала. Дюбуа высунулся, оглядел коридор, узрел барышню и мгновенно преобразился. Спина выпрямилась, подбородок пошел вверх.
Следом из соседнего купе выплыла дама — круглая, розовая, лет сорока, шляпка чуть набок.
— Лиза! Куда ты запропала… Ах, извините!
— Мадам. — Дюбуа изогнулся в поклоне такой глубины, что чуть не подмел ковер. — Позвольте представиться. Мсье Дюбуа, воспитатель.
— Загряжская. Ольга Никитична. — Дама зарумянилась. — А это Лизанька, дочь.
И тут француз выпрямился, набрал воздуху:
— А это мой воспитанник. Арсений Иванович Тропарев. Находится под опекой тайной советницы Анны Францевны Адельсон.
Я коротко поклонился.
Ольга Никитична застыла.
Моргнула. Посмотрела на меня. Потом на Дюбуа. Потом снова на меня.
— Адельсон? — переспросила она чужим голосом. — Анны Францевны? Той самой?
«Ох. Началось».
— Той самой, мадам, — с достоинством подтвердил Дюбуа. — Единственной.
Дама всплеснула руками.
— Господи! Лиза! Лиза, это же он! Про которого писали в газетах!
Лизанька вытаращилась.
— Тот самый⁈ Приютский⁈
— Который приютский! — торжествующе подтвердила мать. — Сиротка! Которого генерал этот бессердечный на улицу гнал, покуда он малышку спасал!
«Вот же ж… плять» — промелькнуло в голове, и я еле удержал лицо, чтобы не скривиться, и скромно опустил глаза в ковер.
По коридору, стуча в двери, прошел кондуктор:
— Господа! Станция Бологое! Стоянка двадцать минут, буфет открыт!
Ольга Никитична встрепенулась и вцепилась мне в рукав мертвой хваткой.
— Идемте! Идемте с нами! Там обеды знатные, на всю Россию! Вам непременно надо горячего!
«Попал», — была вторая мысль, и меня потащили на станцию.
Буфет в Бологом оглушил.
Зал под самое небо, хрустальные люстры, лепнина по карнизам, пальмы в кадках. Не станция — дворянское собрание. Столы под крахмальными скатертями, серебро, хрусталь. Официанты во фраках носились между рядами, будто их кипятком ошпарили.
И понятно почему. Двадцать минут. Двадцать минут на все: сесть, заказать, съесть, расплатиться и успеть к третьему звонку.
Ольга Никитична, однако, чувствовала себя здесь как рыба в воде: усадила нас за длинный стол, махнула официанту, распорядилась. Тетка Пелагея Аркадьевна — сухая, молчаливая, в чепце — пристроилась с краю и уткнулась в тарелку, ни на кого не глядя.
Уха была обжигающей — стерляжья, наваристая. Следом расстегаи, буженина, заливная осетрина под ледяной коркой.
Я взял ложку.
И опомнился над пустой тарелкой.
Поднял глаза. Дюбуа глядел с ужасом. Ольга Никитична — с изумлением. Лизанька — с откровенным восторгом. За соседним столом седой господин в пенсне забыл донести вилку до рта.
— Проголодался, — буркнул я и потянулся к салфетке.
— Мсье, — прошипел Дюбуа. — Ложка вам не лопата.
— Ах, оставьте! — Ольга Никитична уже накладывала мне буженины. — Кушайте, деточка, кушайте. Вы вон какой худой, на вас же смотреть больно.
— Сударыня, право…
— И слышать не хочу! — погрозила она пальцем французу.
И понеслось.
— А как же вы там жили-то? — Она подалась вперед, и в голосе задрожала неподдельная жалость. — В приюте этом? Кормили хоть?
— Не жаловались, сударыня, — буркнул я, чувствуя себя не в своей тарелке.
— Не жаловался! — Она обернулась к дочери. — Слышишь? Не жаловался! Какая скромность!
Дюбуа раздулся, как индюк на птичьем дворе.
— Скромность, мадам, есть первейшая добродетель, — сообщил он важно. — Которую я в нем и взрастил.
Я поднял на него глаза.
«Взрастил он. Ты меня месяц знаешь, гусь лапчатый».
Француз моего взгляда не заметил. Он уже расправлял крылья.
— О, мадам, вы не представляете, каков был материал! Сырой! Необработанный! Но алмаз, мадам! Алмаз в грязи! И вот, при должном руководстве…
— Мсье Дюбуа, — вежливо сказал я.
— … при должном руководстве мы явили миру бриллиант!
Лизанька, дожевывая расстегай, перегнулась через стол.
— А правда, что вы дрались, ну, там, в приюте?
— Лиза! — ахнула мать.
— А чего? — Девица и не думала смущаться. — В газете писали, там ужасы творились. Наверняка в приюте били, да? Сильно?
Я кашлянул.
— Бывало, сударыня.
— А вы?
— Что — я?
— Ну, вы-то били? — Она подалась ближе, глаза горели. — В ответ?
За столом стало тихо.
«Бил ли я? Ох, барышня…»
— Господь миловал, — сказал я, глядя в тарелку. — Дракой ничего не решишь.
Ольга Никитична прижала руки к груди.
— Слышишь, Лиза? Господь миловал! Вот что значит христианское воспитание!
— Скучно, — буркнула Лизанька и откинулась на стуле.
Дюбуа, найдя благодарную публику, уже не мог остановиться: