Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 75

— В письме, ваше высокоблагородие, про больного. Я его замазал.

Головнин помолчал.

— Хорошо, — сказал капитан. — Ступайте.

А после, когда я уже пошёл, прибавил мне вслед, ни к кому не обращаясь:

— Вот так оно и делается.

Вечером Скородумов принёс мне это, как приносил всякий слух.

— А капитан-то наш, Андрей Ильич, у англичан служил.

— Слыхал.

— Дык не слыхали вы. — Он присел. — Четыре года. Простым волонтёром, без чина — вон как Матвей Иванович у нас нынче. И не при бумагах — в море, при блокаде. У них там адмирал был — Коллингвуд, слыхали? Так тот ему бумагу дал. Своей рукою.

— Хорошую бумагу?

— Дык говорят, такую иностранцу отродясь не давали. — Скородумов пожал плечами. — А после он у нас весь свод сигналов переписал — с ихнего.

Я подумал, что нынче утром англичанин разговаривал не просто с русским капитаном, а с человеком, который четыре года стоял на такой же палубе, как он сам. И что тот это понял с первого слова.

Двадцать второго сентября мы должны были выйти. Ремонт кончили накануне, воду взяли, провизию приняли, и с рассветом на шлюпе началось то, что я уже видел в августе и что во второй раз выглядело почти привычным.

А в девятом часу мне дали два часа на берег.

Дали их не мне одному: тех, кому надо было проститься или добрать чего, отпустили, и я пошёл с последней шлюпкой.

Идти мне было в одно место.

Дверь открыла Мэри.

— Мистер Вершинин.

— Мы уходим нынче.

— Знаю, — сказала она. — В гавани говорят. Заходите. Он ждёт вас со вчерашнего.

Она посторонилась.

Кемп сидел на кровати, свесив одну ногу и культю. Сидел он сам, ни на что не опираясь, и держал спину. Увидев меня, он засиял и заговорил.

— Он говорит, что вчера стоял, — перевела Мэри.

— Долго?

— Он говорит, минуту. И что чуть не упал, но очень доволен.

Я подсел и стал смотреть. Культя была чистая. Шов держал, краснота сошла почти совсем, отёк спал. Кожа над рубцом была бледная и сухая, и это было хорошо.

— Мэри, вы клали его на живот?

— Всякий день. — Она принесла лист. — Вот. Я с того самого листа и завела.

Я взял её журнал и, признаться, засмотрелся. Там было всё.

Число. Сколько лежал на животе — отдельно утром и отдельно вечером. Сколько раз разгибал бедро. Как выглядел шов и сколько вышло на повязку. Что ел и как спал. И в одном месте, четырнадцатого числа, стояла её приписка на полях.

— Что тут? — спросил я.

Мэри чуть покраснела.

— Тут я написала, что он в этот день ругался и не хотел ложиться. И что я не настояла.

— Отчего не настояли?

— Он был горячий с утра. Я побоялась.

Я поглядел на неё.

— Мэри, вы понимаете, что вы сделали?

— Что?

— Вы записали не только то, что было по правилам, а и то, что вышло не по правилам. И написали, отчего вы так решили.

Она пожала плечом.

— Так ведь иначе непонятно.

— Вот именно, — сказал я. — А девять человек из десяти записали бы, что лежал, потому что так велено.

Льстить я не собирался. За две жизни я прочёл, я думаю, тысячи чужих записей. Девять из десяти писались, чтобы отчитаться, а не чтобы понять. А эта девушка, которую нигде не учили, писала для того, чтобы понять.

Шов мы снимали вдвоём. Я велел ей взять пинцет и ножницы и делать самой, а сам сидел рядом и говорил, куда идти.

— Захватите узел. Не тяните вверх, а приподнимите.

— Так?

— Так. Теперь режьте нить у самой кожи, с той стороны, где она чистая.

— Отчего с чистой?

— Оттого, что мы её сейчас потянем на себя. И через кожу пройдёт тот кусок нити, который лежал снаружи. Ежели резать не с той стороны, мы протащим через рану грязный конец.

Мэри остановилась и поглядела на нить.

— Я этого не знала.

— Теперь знаете.

Она сняла двенадцать швов — все сама, а на последних трёх уже не спрашивала. Кемп терпел и один раз зашипел.

Маршалл пришёл к концу. Он остановился в дверях, поглядел, как его дочь работает пинцетом, и ничего не сказал. Потом подошёл, наклонился и осмотрел культю сам.

— Хорошо, — сказал он по-русски.

— Хорошо, — согласился я.

— Ходить?

— Не раньше Рождества, — сказал я. — Культю надо подготовить к нагрузке. А работать он у вас пойдёт к весне.

Маршалл кивнул и вдруг протянул мне руку. Я её пожал, и он задержал мою в своей и повернул ладонью вверх, как поворачивают, когда хотят разглядеть.

— Берегите, — сказал он. — У меня такие же были.

Уходил я в одиннадцатом часу. Кемп что-то говорил мне вслед, Мэри переводила, и я разобрал, что он благодарит меня и что у него четверо детей.

Маршалл проводил до двери и остановился.

— Вершинин.

— Да?

— Пишите мне. Из Рио, из Камчатки, откуда сумеете, — он выговаривал русские слова твёрдо и раздельно. — Про болезни. Что видели, чем лечили, что вышло.

— Буду.

— И про трубку тоже. Я снял с неё мерки, покуда вы возились со швами. Токарь мне выточит к Рождеству.

— Выточит-то он быстро, — сказал я. — А учиться слушать вы будете год.

— Мне шестьдесят один, — сказал Маршалл. — Год у меня есть. А Симмонс мне писал из Хаслара, что тоже её хочет. Стало быть, будет их в Госпорте две.

На крыльце меня догнала Мэри. Она вышла в одном платье, наспех накинув шаль, и остановилась на верхней ступени, так что глаза у нас оказались вровень.

— Мистер Вершинин.

— Мэри.

Мы постояли. Мне было неловко, и неловко до глупости. Я не знал, что говорят в таких случаях. В прошлой жизни мне не с кем было прощаться, а в этой я умел говорить только по делу.

— Спасибо вам, — сказал я наконец. — За журнал. И за то, что вы записали про четырнадцатое.

— Это мелочь.

— Это не мелочь.

Ветер шёл с гавани и трепал ей волосы, и та самая прядь опять легла на щёку. Мэри подняла руку, чтобы заправить её тыльной стороной кисти, как делала всегда, и не заправила. Опустила руку.

— Вы уходите в одиннадцать, — сказала она.

— В одиннадцать.

— Я считала. Два года до Камчатки и обратно, а с зимовкой три.

Она сказала это ровно, тем же голосом, каким называла тенакулум и шёлк с запасом. И оттого вышло хуже, чем если бы она сказала это как-нибудь иначе.

— Мэри.

— Не надо, — сказала она быстро. — Я вас не держу. Я ещё в тот раз сказала, что вы уплывёте.