Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 68

- Не из ихнего батальона. И не из дивизии, - Крутов потёр лоб. - Он сказал: приезжает и уезжает. Вот так, двумя словами: приезжает и уезжает.

- А откуда приезжает?

Особист снова обратился к пленному.

Тот пожал плечами и ответил коротко.

- Не знает, - перевёл Крутов. - Говорит, из штаба. Из какого - не знает и знать не положено. Говорит, что таких, как он, у них несколько на всю группу и что они не при дивизиях, а сами по себе.

- Несколько, - повторил я.

- Несколько, - Крутов посмотрел на меня. - Вас это утешает или наоборот?

- Наоборот, товарищ старший лейтенант.

Я стоял с обёрткой в руке.

- Товарищ старший лейтенант. А он его боится?

Крутов поглядел на немца.

Тот сидел, положив связанные руки на колени, и смотрел в стену.

- Нет, - обронил особист. - Хуже. Он его уважает.

***

Ночь на пятое июля я запомнил как самую тихую ночь в жизни.

Всё уже было известно. Всё уже доложено, передано и решено - наверху, о чём мы, разумеется, ничего не знали.

Нам сказали одно: с двадцати трёх часов полная готовность, из траншей не выходить.

Отделение сидело в отсечной траншее за первым рубежом, в двух ячейках, впритирку.

Прокудин спал.

Он умел спать всегда и везде - редчайший талант, которому я так и не выучился. Сел, привалился к стенке, сложил руки на животе и через минуту засопел.

Тагир не спал. Сидел, глядя в небо, и лицо у него было спокойное, как у человека, который что-то давно про себя решил и больше к этому не возвращается.

Прохоров держал под шинелью свою тетрадь. Он с ней вообще не расставался и, по-моему, спал на ней.

Ливенские шёпотом спорили, кто с кем меняется на посту, и спорили уже второй час, хотя поста никакого не было.

Витюха пришёл около полуночи.

Пришёл из своего первого отделения, без всякого дела, просто сел рядом на дно траншеи и стал молча вертеть в руках пилотку.

- Ты чего? - спросил я.

- А ничего. Посижу.

- У тебя своя ячейка есть.

- Есть. - Он помолчал. - Там Гурьев храпит.

Мы посидели.

- Ковалёв.

- Ну?

- Я, ежели чего... - он замялся и начал заново: - Я, ежели чего, гармонь-то у Сашкиной матери возьму. Как война кончится.

- Возьмёшь.

- Дык я играть не умею.

- Научишься.

- Мне тридцать один год, - обронил Витюха. - В тридцать один не учатся.

- Прокудину сорок пять, и он учится.

Хлыстов подумал.

- Дык он же по нашей части учится.

- А ты по своей будешь.

Он покрутил пилотку ещё немного и вдруг надел её.

- Ладно, - заключил он. - Пойду я. А то Гурьев проснётся и меня искать станет.

И ушёл.

А через минуту вернулся, сел обратно и просидел до самого утра, ни слова больше не сказав.

Гриша сидел рядом со мной и очень тихо, почти без голоса, пел.

Пел что-то деревенское и длинное, слов было не разобрать, а мотив тянулся без начала и без конца.

- Гриш, ты чего не спишь? Утром небось поднимут.

- А чего спать-то? - он поёрзал. - Утром небось не дадут.

Помолчал.

- Петь.

- Ну?

- А правда, что их много?

Я подумал, что ответить.

И решил ответить правду, потому что врать ему в ту ночь было бы совсем уж подло.

- Правда.

- Ага, - обронил Гриша.

И запел опять.

Через минуту перестал.

- Петь, а ты боишься?

- Боюсь.

- Ох, - он завозился и придвинулся ближе. - А я думал, один я такой. Я думал, у меня одного вот тут вот, под ложечкой, холодно.

- Все боятся, Гриша. И я боюсь, и старшина боится, и комбат боится, только он не покажет.

- Дык комбат-то чего?

- А того, что ему за всех отвечать. Это, брат, пострашнее, чем самому лезть.

- Дык Тагир вон не боится.

Я поглядел на Тагира.

Тот сидел неподвижно и глядел в небо.

- Юсупов, а ты?

Тагир подумал секунд пять.

- Очень, - обронил он.

И снова стал глядеть в небо.

Я поглядел на часы - те самые, дёминские, с помутневшим стеклом и светящимися точками, которые мне каждое утро заводил Гриша.

Два часа шестнадцать минут.

Тишина стояла такая, что было слышно, как в трёхстах метрах, у немцев, лязгнуло что-то железное. Один раз, коротко.

Гриша перестал петь.

- Петь. А это чего?

Я не успел ответить.

Позади нас - сзади, из нашего тыла, отовсюду сразу, от горизонта до горизонта - небо встало на ноги.

Я потом много раз пробовал это описать и ни разу толком не сумел.

Не грохот. Грохот - это когда есть отдельные удары и между ними промежутки. А тут промежутков не было. Было сплошное, ровное, нарастающее, от которого земля пошла дрожать мелко и непрерывно, как вагонный пол.

Прокудин проснулся и сел.

- Ох ты, господи, - выговорил он и стал креститься - быстро, мелко, не глядя.

Гриша вцепился мне в рукав обеими руками.

- Петь! Петь, это чего?! Это они?!

- Наши!

- Чего?!

- На-ши! - заорал я ему в самое ухо.

Он не расслышал, но понял по лицу - и вдруг засмеялся.

Смеялся он взахлёб, запрокинув голову, и слёзы у него текли по щекам, и он их не вытирал.

Тагир поднялся во весь рост, посмотрел поверх бруствера на запад и стоял так, покамест я не дёрнул его за ремень вниз.

А над нами шло.

Небо было в полосах - багровых, идущих одна за другой, - и они уходили туда, где две недели подряд, каждую ночь, восемь пар рук вынимали из земли собственные мины.

Я поглядел на часы.

Два часа двадцать минут.

Мы успели.

Не я успел и не Гриша с Витюхой. Успела вся эта громоздкая машина, которая три дня переваривала три слова про шорох, - и всё-таки переварила и повернулась вовремя.

А потом я вспомнил про тех восьмерых пар рук.

Про то, что они там сейчас, на нейтралке, под этим самым небом. Что они кончили работу к сроку, как им велели, и что кому-то из них наверняка не дали уйти вовремя.

И вот тут мне стало не по себе - совсем не так, как бывает от страха.

- Петь! - заорал Гриша сквозь грохот. - Ты чего?!

- Ничего!

- Ты чего невесёлый?!

Я не стал отвечать.

Ему было восемнадцать, и он смеялся, и это было правильно, и портить ему эту минуту я не имел никакого права.