Страница 33 из 68
Человек, который щупает, всегда торопится. Не потому, что ему велели, а потому, что стоять на четвереньках неудобно, солнце печёт, спина ноет, и хочется, чтоб уже кончилось. И он начинает тыкать чуть реже, чуть быстрее, чуть небрежнее - и сам этого не замечает, потому что каждое следующее движение отличается от предыдущего на ничтожную малость.
Я их ловил на этом.
Ставил рядом человека с палочкой и велел ему считать вслух тычки - не быстро, а ровно, как метроном. И тот, кто полз, обязан был попадать в счёт.
Первые полчаса они бесились.
- Ковалёв, да не могу я под счёт!
- Можешь.
- Дык он у меня сбивается!
- Это не он сбивается. Это ты.
К концу третьего дня они попадали в счёт все, кроме Степана, который вообще не имел никакого чувства ритма и которого я в итоге поставил считать за других - и он оказался лучшим счётчиком в отделении.
Сперва пришли двое из первого отделения - просто поглядеть, потому что делать было нечего. Постояли на краю, покурили, покомментировали.
- Гля, как он щуп держит.
- Как?
- Наискось.
- Дык он его боком тычет!
- А ты попробуй.
Тот, который «а ты попробуй», спустился и попробовал. Прошёл полосу за час и нашёл шесть, и потом сидел на краю карьера и молчал минут двадцать, и я его не трогал.
На четвёртый день пришло семеро.
На пятый - четырнадцать.
Никакого приказа на это не было. Ничего не согласовывалось и нигде не записывалось. Люди приходили в свободное время, которого у них не имелось, и ползали по песку под палящим солнцем, потому что им этого хотелось.
А ползать по песку под июльским солнцем - это, я вам скажу, удовольствие своеобразное.
Песок к полудню раскалялся так, что на нём можно было греть чай. Локти обжигало через гимнастёрку. Пот заливал глаза и не вытирался, потому что руки были в песке. Через час работы человек становился серый с ног до головы, а через два начинал ругаться сам с собой вслух.
- Ковалёв! - орал снизу Фрол, лёжа враскоряку. - Ковалёв, а можно я тень какую сделаю?! У меня уж локти горят!
- Делай из чего хочешь, только полосу не заслоняй.
Он сделал.
Натянул на два колышка плащ-палатку - и на следующий же день его тень стала предметом раздора, потому что все хотели работать под ней и никто не хотел на солнце.
Спор разрешил Прокудин.
- Дык давайте её двигать, - предложил он. - Вон по полосе и двигать, за тем, кто ползёт. Двое держат, третий ползёт. И тень будет, и не подерёмся.
Так у нас появился ещё один номер расчёта, которого нет ни в одном наставлении на свете: двое, которые несут над сапёром плащ-палатку.
Витюху я потом на этой должности видел трижды, и трижды он ворчал, что его, ефрейтора, приспособили в опахальщики к персидскому царю.
Прокудин находил девятнадцать из двадцати.
Он дошёл до девятнадцати за четыре дня и на этом встал намертво.
Двадцатую я закопал под старым кострищем - там, где земля черна, рыхла и вся в углях, и куда никто не полезет, потому что глаз это место проскакивает.
Он искал её пятый день.
Ходил по полосе, находил девятнадцать, садился на песок и глядел на кострище минут по десять.
- Гаврилыч, - не выдержал я на пятый день. - Ты чего на угли смотришь?
- А то, что двадцатой нету, а вы говорите - двадцать.
- И?
- И, стало быть, она в единственном месте, куда я не лазаю.
- Так лазай.
- Дык там же кострище! - взорвался он. - Там же костёр жгли! Туда ж никто ничего не положит, там же земля битая, там уголь!
- А ты положил бы?
Прокудин открыл рот.
Посидел.
Закрыл.
Потом медленно, тяжело поднялся, подошёл к кострищу, встал на четвереньки и стал разгребать угли ладонью.
Через минуту он её нашёл.
И сел прямо в золу.
И заплакал - сорокапятилетний мужик, печник, отец троих детей, у которого руки как лопаты.
- Ты чего? - перепугался Гриша.
- Ничего, - отозвался Прокудин, не поворачиваясь. - Ничего. Пыль в глаз попала.
Все замолчали и отвернулись, и никто ему потом ни разу этого не припомнил.
Он посидел минуты три.
- Двадцать восемь лет печи клал, - проговорил он наконец, ни к кому не обращаясь. - И всё думал: главное - руку набить. Чтоб рука сама знала. Я на это двадцать восемь лет положил.
Он вытер лицо рукавом, размазав золу.
- А оно вон как выходит. Оно, стало быть, не в руке дело.
- А в чём? - тихо спросил Прохоров.
- А в том, - Прокудин повернулся к нему. - В том, парень, что я нынче пять дней подряд ходил и не находил. И не потому, что не умею. А потому, что решил, будто там быть не может.
Он поднялся, отряхнул зад от золы.
- Вот это, ребята, и есть главное, - заключил он. - Не «где может лежать», а «где я решил, что не может».
Я стоял и слушал.
И понимал, что за пять дней старый печник дошёл своим умом до того, что я собирался объяснять им месяц, - и объяснил это гораздо лучше, чем объяснил бы я.
- Гаврилыч, - окликнул Фрол с края полосы. - А ежели у него везде так? Ежели он завсегда туда кладёт, куда мы не полезем?
- А не бывает завсегда, - отозвался Прокудин, обтирая руки. - Ежели б он завсегда так делал, мы б через месяц привыкли и стали бы лазать именно туда. И он бы это знал и стал бы класть обратно на видное.
Он поднял голову и посмотрел на меня.
- Товарищ командир отделения. Я верно говорю?
- Верно, Иван Гаврилыч.
- Стало быть, оно как? - не понял Фрол. - Стало быть, гадай не гадай?
- Стало быть, гляди в оба, - отрезал печник. - И не решай наперёд.
Он подошёл ко мне, держа найденную коробку в ладонях, будто птицу.
- Товарищ командир отделения, а вы её мне отдайте.
- Зачем?
- Дык на память, - смутился он. - Я её домой отвезу, когда война кончится. И детям покажу.
- Она ж пустая.
- Так и хорошо, что пустая, - обронил Прокудин. - Я ж не мину везти буду. Я, ежели хотите знать, дурость свою повезу. Чтоб глядеть на неё и помнить.
Я отдал.
Он завернул её в тряпицу, сунул за пазуху и потом всё лето таскал с собой, и я это точно знаю, потому что в августе видел эту коробку в его вещмешке.
С Гришей вышло отдельно.
Он выучился быстрее всех - за три дня, и выучился так, как учатся редкие люди: не головой, а руками. Я показал один раз, он поглядел, кивнул и сделал.
А на четвёртый день я застал его за тем, что он работал с закрытыми глазами.
- Ты чего это?
- А я слушаю, - объяснил он.
- Чего слушаешь?