Страница 30 из 68
Я лежал в мокрой траве и думал, что за два дня меня второй раз поправил человек, у которого нет никакого образования, кроме деревенского.
И что это, вообще говоря, самое лучшее, что со мной тут случилось.
В три сорок Прохоров объявил:
- Четыреста.
Я поднял голову.
- Чего?
- Четыреста, товарищ командир отделения. Ровно.
Я сел на пятки.
Спина не разгибалась. Колени были чужие. Правая рука ниже локтя вообще не чувствовалась.
- Точно четыреста?
- Точно. У меня записано. - Он потряс бумажкой. - Четыре ряда по сто, шаг между рядами восемь, между штуками полтора. Начало от расщеплённой ветлы, я её нарисовал. Конец - сто шестьдесят два шага, у канавы.
- Ошибки есть?
- Одна, - доложил Прохоров. - В третьем ряду на сорок седьмой мы камень обходили, она стоит правее на два шага. Я отдельно пометил и крестик поставил.
Я взял у него бумагу.
Там был чертёж. Кривой, детский, с ветлой в виде рогатки и с канавой в виде зубчиков.
Но там было всё.
- Миша.
- А?
- Тебя по отчеству как?
Он растерялся.
- Сергеич.
- Михаил Сергеич, а ты понимаешь, что ты сейчас сделал?
- Дык считал же.
- Ты формуляр минного поля составил. Один за всю роту.
Прохоров помолчал, переваривая.
- Так это ж просто, - выговорил он с недоумением.
- Оно всё просто, - донеслось из темноты. Прокудин подошёл, вытирая руки о штаны. - Ты, парень, погоди радоваться. Оно, покамест ты один такой умный, это не работа. Это фокус.
- Это почему? - обиделся Прохоров.
- А потому, что ежели тебя завтра убьёт, то твоя бумажка никому не нужна будет, - печник сел на землю и стал разминать поясницу. - Ты её сделай так, чтоб её всякий понял. Хоть я, хоть Фрол. А то ты нарисовал ветлу, а ветла у тебя как рогатка, и я бы, ежели б не видал, сроду не догадался.
Прохоров открыл рот. И закрыл.
- Ох ты, - выговорил он. - А ведь верно.
***
Возвращались в четыре.
Отделение шло молча, вымотанное вусмерть, и я слышал, как у ливенских стучат черенки лопат о котелки.
У повозки стоял Панкратов.
Он не спросил ни про норму, ни про время. Он стоял и пересчитывал нас глазами, пока мы подходили, - по одному, слева направо, и губы у него шевелились.
- Восемь, - выговорил он наконец. - Все восемь.
- Четыреста поставили, Ерофей Ильич.
- Про четыреста мне комбат скажет, - старшина отвернулся и стал зачем-то поправлять на повозке брезент, хотя брезент лежал ровно. - Ты мне лучше вот чего скажи: Прокудин твой руки не сорвал? Он у меня в мае лопату за ночь тупил, я его гнал, а он всё копал.
- Не сорвал.
Он кивнул. Помолчал.
- В третьем взводе один трёхсотый, - обронил он. - Кисть.
- Кто?
- Не знаю покамест. Молодой какой-то, из майского пополнения.
Мы постояли.
- Ерофей Ильич.
- Ну?
- Я в следующую ночь так же хочу.
- Да ставь ты как хочешь, - отмахнулся старшина. - Норму дал - и молчи в тряпочку. Начальство результат любит, а способ его не касается, покамест результат есть.
Он повернулся уходить и вдруг остановился.
- Петя.
- А?
- Ты понимаешь, чего ты сделал?
- Нормальную организацию работ.
- Не-е, - Панкратов покачал головой. - Ты сделал так, что дурак не может убиться.
Он пошёл к землянке и уже от двери прибавил:
- Ты за это, между прочим, когда-нибудь орден получишь. Или под трибунал пойдёшь. У нас за такое либо то, либо это, серёдки не бывает.
Утром я проспал.
Проспал впервые за три недели - так, что меня будили втроём и добудились только тем, что вылили полкотелка воды на голову.
- Ты чего это? - перепугался Гриша. - Ты живой? Петь, ты живой?!
- Живой я, живой. Отстань.
- Дык мы тебя пять минут трясли! Витюха уж за Барсуковой хотел бежать!
Я сел и с полминуты соображал, кто я и где нахожусь.
Тело девятнадцатилетнего Петьки Ковалёва отработало ночь на четвереньках, четыреста раз наклонилось и разогнулось, и теперь отказывалось иметь со мной дело. Спина не гнулась. Пальцы не сжимались. Правое колено при попытке согнуть отзывалось так, будто в него насыпали стекла.
- Гриш.
- А?
- А у тебя чего-нибудь болит?
Он удивился.
- Не-а. С чего бы?
- Ты ж всю ночь работал.
- Дык я ж молодой, - он сказал это без малейшей насмешки, отчего сделалось совсем обидно.
Я поглядел на него.
Ему было восемнадцать. Мне по бумагам - девятнадцать.
И вот в эту минуту я впервые за три недели по-настоящему понял, что попал не только в чужое тело, но ещё и в чужой возраст, и что этот возраст мне придётся как-то отыгрывать, потому что восемнадцатилетний Гриша Соловьёв после такой ночи вскочил и побежал за кашей, а я лежал и думал, где тут ближайшая поликлиника.
Поликлиники, разумеется, не было. И мази не было, и грелки, и того, чем я в прошлой жизни спину мазал и что стоило половину аптеки.
Была Женя.
Я к ней, конечно, не пошёл.
Точнее, пошёл, но не за тем.
Она сидела на ступеньках погреба и штопала чей-то вещмешок, держа его на коленях.
- Ковалёв. Ты чего припёрся?
- Бинтов.
- Тебе третьего дня пять дала, - она воткнула иглу в мешок и потянула нитку зубами. - Пять штук, Ковалёв, а взвод у нас не один. У меня на роту семнадцать осталось, а до подвоза неделя, и ежели завтра кого привезут, я его портянкой мотать буду.
- Четыре ушли на людей. В третьем взводе двоих перевязали, у них своих не было. Пятый я порезал на метки, как ты и велела.
Она помолчала.
- Ты чего хромаешь?
- Не хромаю.
- Ковалёв, ты на левую не наступаешь. Ты на неё полшага делаешь, а на правую целый. Я такое за версту вижу, у меня глаз намётанный.
- Колено зашиб. Об ящик, когда грузились.
Женя отложила мешок и подвинулась на ступеньке.
- Садись.
- Мне некогда, у меня взвод не кормлен.
- Взвод твой без тебя пожуёт, - она похлопала по доске рядом. - Садись, я говорю. Ты, ежели колено запустишь, через месяц ползать не сможешь. А ты у нас, я слыхала, теперь начальник и всю ночь на коленях стоишь.
Я сел.
Она задрала мне штанину, поглядела, помяла - я зашипел
Барсукова вынесла приговор:
- Синяк и вода. Ничего страшного. Обвяжи потуже и не стой на нём, покамест не пройдёт.
- Как это, не стой?
- Обыкновенно, - отрезала она. - Стой на другом.
Она сунула мне два бинта и снова взялась за мешок.
- Ковалёв.
- Ну?
- Ты в следующий раз не за бинтами приходи, - обронила она, не поднимая головы. - Ты приходи так.