Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 110

Она постояла.

— Ты матери передай, — сказала тётя Нюра, — чтоб она за посуду не беспокоилась. Я всё вернула, что чужое. И столы Прохоровым отдала.

— Скажу.

— И ещё передай, — она говорила ровно и негромко, но так, чтобы слышали, — что я на неё зла не держу и держать не буду. Мы с ней сорок лет в одном селе.

— Скажу.

— Ну и хорошо.

И пошла к выходу.

Вот это надо оценить.

За тридцать секунд она сделала три вещи.

Она показала всем, что не считает происшедшее позором — иначе она бы ко мне не подошла и уж точно не заговорила бы первой при тридцати свидетелях.

Она сняла с моей матери всё, что могло на ту лечь: две женщины сорок лет в одном селе, и они не ссорились.

И она не обронила ни одного слова про причину.

Ни намёка, ни полуслова, ни интонации. Она не дала ни одной из четырёх версий ни малейшего подтверждения, и после этого разговора обсуждать при ней это стало нельзя, а при ком-то другом — можно, но уже не так интересно.

Я смотрел ей вслед.

Ей было под шестьдесят, она была ростом мне по грудь, и она за тридцать секунд разрулила то, чего я не смог бы разрулить за месяц.

Мать в тот день держалась прямо.

Она пришла на собрание в хорошем платке, сидела в третьем ряду, хлопала мне, когда меня называли, и потом в фойе разговаривала с бабами так же, как всегда.

Один раз я видел, как к ней подошла Сычёва.

Сычёва — женщина громкая и прямая, и она подошла и что-то ей выговорила, и я на всякий случай двинулся в ту сторону, потому что от Сычёвой можно ждать чего угодно.

Мать ответила ей коротко.

Что она ответила, я не слышал, но Сычёва после этого кивнула и отошла, и больше к матери в тот день никто не подходил.

Вечером мать мне это пересказала сама.

— Сычёва спросила: правда ли, что ты отказался.

— И что ты?

— Я ей: у них своё дело, я в него не лезу.

Она помолчала.

— Она мне: «Марфа, ты дура, что не лезешь». А я ей: «Может, и дура».

Вечером в клубе были танцы.

Я пошёл, потому что не пойти было хуже.

Мне это объяснила Людка ещё в субботу, и она была права: не пойти означало бы спрятаться, а спрятавшегося у нас обсуждают вдвое дольше.

Клуб был полный.

Радиола, лампочки, дым в фойе, и Верка у двери следит, чтоб не курили в зале.

Людка была там.

Она стояла с девчонками у окна, в том же цветном платье, в котором была в июле, и она смеялась чему-то, и смеялась не напоказ.

Мы поздоровались.

Мы поздоровались через полкомнаты, кивком, и это увидело человек двадцать, и это, я думаю, было самое полезное, что мы оба сделали за весь тот вечер.

Танцевал я два раза.

Оба раза с кем попало и оба раза плохо, и в одиннадцать вышел в фойе, потому что в зале было жарко, а от папирос уже мутило.

В фойе на скамейке сидела Зина.

Она сидела одна, в пальто, с сумкой на коленях, и, судя по всему, собиралась уходить.

Я сел на ту же скамейку.

Сел я не рядом, а через полметра, и не потому, что нам было о чём говорить, а потому, что скамейка в фойе была одна и других мест не было.

Мы просидели минуты четыре.

Из зала била музыка, мимо ходили, кто-то в углу громко доказывал, что в Новосёлове клуб хуже.

Зина ничего не спрашивала.

Она не спросила ни про Людку, ни про свадьбу, ни про то, как я. Она вообще не повернула головы, и я даже не уверен, что она заметила, как я сел.

Потом она встала.

Встала, застегнула верхнюю пуговицу, взяла сумку и остановилась.

— Лыткин.

— Да?

— У вас по бригаде за октябрь сводка хорошая. — Второй результат по хозяйству. Я вам её в среду занесу.

— Спасибо.

— И вот что.

Она смотрела на меня сверху.

— По той квартальной, за третий квартал, — продолжала она, — которая по вводу жилья. Помните?

— Помню.

— Я её в феврале буду сводить с годовой.

Я сидел и смотрел на неё.

— И что?

— Ничего. Я вам говорю, чтоб вы знали.

Она поправила сумку.

— С праздником.

И пошла к выходу.

Я просидел на этой скамейке ещё минут десять.

Из зала играло, и было слышно, как топают, и кто-то в третий раз ставил одну и ту же пластинку.

Я сидел и думал, что она мне сейчас сообщила.

Сообщила она про бумагу, которую я в июне назвал вслух в кабинете правления, чтобы спасти Ганина, — про то, что дом числится заселённым с тридцать первого марта, а по акту вселение шестого июня.

То есть в феврале эти две бумаги лягут рядом.

И произнесла она это не как угрозу, не как предупреждение и даже не как совет, а ровно тем же голосом, каким сообщила про сводку за октябрь.

Просто чтобы я знал.

И ещё она в этот вечер не обронила ни слова о том, что произошло между нами в июле, и ни одного — о том, что произошло со мной в субботу.

Ни единого.

И вот это было единственное, что за весь тот день не было ни жалостью, ни любопытством, ни версией.

Домой я пошёл в двенадцатом часу.

Было холодно и очень ясно, снег ещё не выпал, земля звенела, и над селом стояли звёзды, и от клуба за мной шла музыка метров триста.

Я шёл и подводил итоги, чего в двадцать три года делать вообще не надо.

За три месяца я получил всё.

Бригаду. Сто девяносто рублей. Грамоту, которую сегодня вручили при ста двадцати человеках. Рекомендацию Лапина в кармане телогрейки, которую я так и не переложил. Уважение мужиков — то самое уважение, которое выражается в том, что тебя перестают звать пить.

Всё это я получил за девяносто восемь дней, с первого августа.

И за те же девяносто восемь дней я потерял ровно двоих.

Мишку — потому что оформил приказ и не предупредил.

Людку — потому что забыл про свадьбу на двое суток.

И тут я поймал себя на арифметике, от которой мне стало нехорошо.

Я подсчитывал.

Я шёл по морозной улице и раскладывал свою жизнь в две колонки, как раскладывает Зина приход и расход, и в одной колонке у меня стояли должность, оклад и грамота, а в другой — два человека.

И я поймал себя на том, что колонки сходятся.

Дома мать не спала.

Она сидела при лампе и, увидев меня, встала и стала греть.

— Ел?

— В клубе.

— Это не еда.

Я сел.

Она поставила передо мной, и я стал есть, и она села напротив.

— Грамоту куда положил?

— В сундук.

— В сундук хорошо. Там не помнётся.

Мы помолчали.

— Петь.

— Ну.

— Ты не думай, что я тебя виню.

— Я не думаю.