Страница 76 из 110
— Люд, это через год. В лучшем случае через год, а по-настоящему через полтора, потому что четвёртый квартал у нас это всегда весна. И это половина дома. И у нас пятистенок, тёплый, с подполом…
— Ты со мной посоветовался?
— Ты же сама говорила, что привыкнешь.
Вот это я и сказал.
Сказал вслух, ей в лицо, у калитки, накануне свадьбы, и она мне на это не ответила ни слова.
Постояла ещё секунды три:
— Ладно.
И пошла.
Я стоял у калитки и смотрел, как она идёт по тёмной улице, и она ни разу не обернулась, и я не пошёл следом.
А в десятом часу пришла тётя Нюра.
Она пришла с Людкой вместе — то есть Людка вернулась, — и это было настолько не по-обычному, что мать сразу поставила чайник и села.
То есть Людка дошла до дома, что-то там сказала матери, и они вдвоём пришли обратно.
Тётя Нюра села напротив и сложила руки.
— Марфа. Мы завтра играть не будем.
Мать посмотрела на неё.
— Как не будем?
— Так. Не будем.
— Анна, у меня пироги в сенях. У меня столы во дворе.
— Пироги на проводы отдадим. Их всё равно завтра съедят. — Их всё равно завтра съедят.
Дальше она изложила по пунктам, коротко и очень разумно.
Первое: проводы у Сорокиных в двенадцать, у Дроботов в два, и всё село будет там, и к шести половина будет уже никакая.
Второе: у Дроботихи один сын, и уходит он седьмого, и никто в этом селе не станет уходить от неё в шесть часов, чтоб успеть к нам.
Третье, и главное: Пётр с первого числа бригадир.
— С первого он бригадир. В понедельник приказ. В понедельник он бригаду принимает, в понедельник у него наряд, а во вторник у него не знаю что. Ты хочешь, чтоб мы завтра отгуляли, а он в понедельник с похмелья бригаду принимал?
Мать молчала.
— И четвёртое. Октябрьские.
— Что Октябрьские?
— А то, что после Октябрьских неделя тихая, все дома, никто никуда не едет, мяса полно и водка в сельпо будет, Люда говорит, завоз пятого.
Она развела руками.
— Двенадцатого сыграем. По-человечески.
Мать посмотрела на меня.
Все три женщины посмотрели на меня, и я в этот момент стоял у печки со стаканом в руке.
— Петя?
— Мне двенадцатого удобнее.
Вот такими словами.
«Мне двенадцатого удобнее».
Не «жалко», не «а как же завтра», не «мам, у тебя же пироги» — а «удобнее», и я это произнёс ровно и спокойно, как говорят про наряд.
Мать вздохнула.
— Ну, двенадцатого так двенадцатого.
Тётя Нюра встала.
— Люда, пойдём.
И они ушли, а мать осталась сидеть за столом с невыключенным утюгом, и рубаха моя так и осталась недоглаженной с одного рукава.
Ночью я вышел покурить.
Подмораживало сильнее, чем вчера. Небо было чистое, звёздное, и это означало, что завтра будет ясный холодный день, и хорошо, потому что проводы и свадьба на улице.
В новом доме у Ганиных горел свет.
Я стоял на крыльце и в первый раз за долгое время попробовал посчитать, что у меня есть.
Двадцать три года. Бригадир с первого ноября, сто девяносто рублей. Завтра женюсь. Мать плакала от радости первый раз за десять лет. В понедельник иду подавать заявление в партию, и мне его подпишут, потому что я работящий и не пью.
Всё, чего в той жизни я добивался к сорока годам, у меня было в двадцать три.
И я стоял на крыльце и очень хорошо понимал, что чего-то не хватает, и не мог сообразить чего.
Потом сообразил.
Я за весь этот день ни разу не подумал про завтра.
Я думал про бригаду, про ремонт, про Гнидина, который запьёт в феврале, про рекомендации, про Ситникова и про дом, которого не будет.
А про завтра я за весь день не подумал ни разу.
Даже когда мать гладила рубаху. Даже когда мне объявили, что свадьбы не будет, и я ответил, что мне так удобнее.
И вот тогда, на крыльце, я в первый раз честно спросил себя: а я хочу?
Ответа не было.
Не «нет» — именно не было, как не бывает ответа на вопрос, который задают не вовремя и не тому человеку.
Я докурил и пошёл спать.
Заснул я сразу, и это, если разобраться, был самый плохой признак из всех.