Страница 62 из 110
К пятнице по селу шло: у Лыткиных с Тихоновыми свадьба, может, и не в субботу, потому что дожди; но точно ещё неизвестно; но, скорее всего, не в субботу; но вы всё-таки поглядывайте.
Своим объявили прямо.
Двенадцать человек приезжих — родня тёти Нюры из Целинного и материн брат из Кемерова — не приезжали в любом случае, потому что их звали телеграммой, а телеграмму ещё не давали.
А про двоих забыли.
Мужики узнали в пятницу.
Узнали они не от меня — я никому не говорил ни слова, — а обычным порядком: Клавдия Прохоровой, Прохорова Прохорову, Прохоров на стану всем.
На стану наступила пауза.
Пауза была короткая и очень выразительная: человек восемь сидели под навесом, ели, и все восемь одновременно перестали жевать примерно на секунду, а потом стали жевать дальше.
Гнидин подошёл ко мне на другой день у мастерской.
Он подошёл, постоял, посмотрел куда-то в сторону:
— Мне в семьдесят третьем свадьбу два раза переносили.
— Из-за чего?
— Первый раз из-за уборки. Второй из-за того, что тёща заболела.
— И как?
— Да нормально. — Гнидин пожал плечами. — Двадцать лет живём.
И ушёл.
Больше он к этому не возвращался, и я до сих пор не знаю, сам он придумал подойти или его баба послала.
Про свадьбу мне ничего не говорили.
Ни в пятницу, ни в субботу, ни потом — вообще никто ни разу, за исключением одного человека.
Мишка подсел ко мне в пятницу вечером.
Он подсел, помолчал минуты полторы, что для него означало серьёзность момента, и потом всё-таки начал:
— Петь.
— Ну.
— А с этим чего?
— С чем?
— Ну… — Мишка неопределённо показал подбородком в сторону вагончика. — С двадцатью литрами.
— А что с ним будет?
— Так испортится.
— Мишк, самогон не портится.
— Портится, — стоял на своём Мишка. — Он выдыхается.
Я на него посмотрел.
— Ты чего хочешь?
— Я ничего не хочу. — Он поковырял землю сапогом. — Я говорю: если что, мы его перегоним ещё раз. Ко второму разу. Мужики согласные.
Вот это, если разобраться, было самое доброе, что я услышал за всю ту неделю.
Он предлагал мне вторую свадьбу.
Он предлагал её так, будто это техническая деталь, будто дело только в том, что продукт может выдохнуться, — а на самом деле он единственный из всех вслух признал, что перенос — это перенос, а не отмена.
— Спасибо, Мишк.
— Да ладно.
— Только не пейте.
— Ты чего! — оскорбился Мишка. — Оно закопанное.
Двадцать третьего утром встал ветер.
Юго-западный, сухой, и к десяти утра стало ясно, что даёт.
Мы вышли на восьми комбайнах и взяли за день триста семьдесят гектаров — рекорд сезона, и на току работали до двух ночи, и Сомов с Мещеряковым опять чинили сушилку.
К вечеру двадцать третьего осталось семьсот десять.
Семьсот десять — это два с половиной таких дня.
Двадцать четвёртого с утра было сухо, ветрено и солнечно.
Двадцать четвёртого сентября я выехал в шесть тридцать.
Не потому, что меня кто-то заставил.
Лобанов накануне вечером подошёл и объявил прямым текстом: «Завтра можешь не выходить». Выговорил он это при Сомове, чтоб было при свидетеле.
— Выйду.
— Лыткин.
— Иван Степаныч, у нас семьсот десять гектаров и три дня погоды.
— У тебя свадьба.
— У меня свадьба не назначена.
Формально это была правда.
Формально мы двадцать второго ничего не назначили и ничего не отменили, и суббота двадцать четвёртого висела в воздухе, и я в эту субботу поехал в поле, потому что стояла погода.
День был такой, какие в сентябре бывают три раза.
Небо чистое, без единого облака, воздух холодный с утра и тёплый к десяти, солома шуршит, соломенная пыль стоит золотым столбом за каждым комбайном, и на горизонте всё видно на двадцать километров.
Мы работали на дальнем поле, за Сухим логом.
Штурвальным у меня был Санька. Он в то утро сел рядом, посмотрел на меня и ничего не спросил, и я ему был за это благодарен больше, чем за решето.
Часов в десять мимо проехал Лобанов на мотоцикле.
Он проехал вдоль загонки, не останавливаясь, посмотрел на меня в кабину и поехал дальше, и это тоже было своего рода высказывание.
В двенадцать привезли обед.
Привезла бабка Настя, и с ней приехала Прохорова, которой в поле в тот день делать было нечего, и Прохорова привезла пирог.
Пирог был с рыбой, большой, накрытый полотенцем.
Она поставила его на стол под навесом, ничего не объяснила, и все ели этот пирог и тоже ничего не говорили, и я съел два куска.
Больше про пирог не вспоминали никогда.
К четырём я перестал думать вообще.
Это лучшее, что есть в такой работе, и ради этого её иногда и делают: восемь часов подряд ты держишь скорость, смотришь на кромку, слушаешь молотилку и не думаешь ни про что.
В шестом часу сломалась вторая «Нива».
Полетел подшипник вала соломотряса — тот самый, которого нет и который Мещеряков точит из втулки. Дудник встал, и мы полчаса вокруг него ходили, и потом Сомов приехал с летучкой, и до темноты его подняли.
Кончили в девять.
Взяли мы в тот день триста сорок.
А в селе в тот день было вот что.
Приехали Мещеряковы.
Не наш дед-токарь, а его свойственники из Тюменцева, муж с женой, лет по пятьдесят, которых звала тётя Нюра ещё в августе и про которых в четверг забыли.
Приехали они автобусом в полдвенадцатого.
Приехали нарядные: он в костюме, она в новом платье и в плаще, с двумя сумками, и в сумках были подарки — сервиз на шесть персон и что-то ещё.
Их встретили на площадке у конторы.
Встретила их, по стечению обстоятельств, Клавдия, которая шла в сельпо, и Клавдия, надо отдать ей должное, соображала быстро.
Она отвела их к тёте Нюре.
Дальше тётя Нюра посадила их за стол, накормила, объяснила про дожди и про уборку, и они посидели часа три, и уехали вечерним автобусом, и сервиз оставили.
Ничего страшного, в общем, не произошло.
Но по селу это пошло сразу, и пошло уже не как «дожди», а как история: «к Тихоновым гости приехали, а свадьбы нет».
Я узнал об этом в девятом часу вечера, от матери.
Она встретила меня в сенях.
— Мещеряковы приезжали.
— Какие Мещеряковы?
— Из Тюменцева. Нюрина родня.
Я стоял с полотенцем в руках.
— Их забыли?
— Забыли.
Мать взяла у меня полотенце и стала его вешать, и вешала она его очень долго.