Страница 38 из 110
На дорожке никого не было. В апреле там стоял Валерка с бутылкой и разговаривал сам с собой, и я его тогда увёл, и с тех пор он не приходил, но я почему-то посмотрел на дорожку, прежде чем стучать.
Она открыла сразу.
Она была в платье, не в конторском, а в домашнем, и босиком, и волосы у неё были не так уложены, как днём.
— Проходите. Разувайтесь, я мыла.
Я разулся.
В доме было чисто и почти пусто: стол, два стула, диван, этажерка с книгами, буфет и швейная машинка под накидкой. На стене висел ковёр, маленький, дешёвый, из тех, что тогда были у всех. Ни фотографий, ни рушников, ни герани.
Бумаги лежали на столе.
Считали мы два часа.
Она разложила всё по датам: наряды, путевые листы, ведомость выработки, накладные на солярку. Работала она быстро и молча, и я довольно скоро понял, что мешаю, и стал просто отвечать, когда спрашивают.
Ошибок оказалось три.
Первая — учётчик списал сорок гектаров второго укоса на моё звено, а косили их вторая бригада, потому что мы в тот день стояли из-за ремня.
Вторая — солярка. Девяносто литров ушли на летучку, которую в тот день гоняли за запчастями, а записали на трактор.
Третья была интереснее.
Восемнадцать гектаров у нас числились скошенными дважды: один раз пятого числа и второй раз девятого, и оба раза с выработкой и с оплатой.
Я на это посмотрел и промолчал.
Зина тоже посмотрела и тоже промолчала, а потом взяла карандаш и написала на полях: «уточнить у Лобанова».
— Это не он, — сказал я.
— Я знаю, что не он. Это Дудник переписывал наряд, потому что первый залил дождём. — Она отложила карандаш. — А второй экземпляр никто не порвал.
— Так может, и не было ничего.
— Не было. — Зина потёрла переносицу. — А в отчёте есть. И если я это сейчас не поймаю, в феврале это будет уже не ошибка, а приписка. И отвечать за неё буду я.
Она выпрямилась и посмотрела на бумаги.
— Вот за это я и не люблю июль, — сказала она.
Потом мы пили чай.
Чай был с малиновым вареньем, и варенье было прошлогоднее, и она сама об этом обмолвилась — что в этом году не варила, потому что некогда, и что вообще она варит плохо и всегда переваривает.
Я спросил про швейную машинку.
Она стояла в углу под накидкой, «Зингер», старая, с чугунной станиной и с ножным приводом, и накидка на ней лежала так, как лежит на вещи, которой не пользуются.
— Шьёте?
— Не шью. — Зина налила себе. — Это материна. Мать шила.
— А сейчас?
— А сейчас нет матери. Восемьдесят первый год.
Сказано это было ровно, без всякого приглашения продолжать разговор, и я не продолжил.
Я, кстати, только в тот вечер сообразил, что не знаю про неё вообще ничего.
Восьмой год в колхозе, приехала по распределению из Барнаула на три года и осталась, живёт одна в половине колхозного дома, ходит на работу к восьми, уходит в семь, в клуб не ходит, на гулянках сидит с краю и уходит первой. Всё. Больше про Зинаиду Петровну в селе не знал никто, а село у нас такое, что знает про всех всё.
Разговаривали ни о чём.
Про то, что в сельпо второй месяц нет тетрадей. Про то, что у Сычёвой опять телята. Про то, что в райцентре открыли новый универмаг и что там, говорят, бывает всё, но никто не проверял.
Потом она встала, убрала чашку и достала из буфета тетрадку.
Тетрадку я узнал.
Маленькая, в клеёнчатой обложке, синяя, та самая, которую она вытащила на стану, когда я ей подсказал про отрицательный рост.
Она положила её на стол и открыла.
— Лыткин. Посмотрите.
Я посмотрел.
На развороте был список, написанный её почерком — мелким, ровным, бухгалтерским, — и каждая строчка начиналась с даты.
'11.06. Импортозамещение. У Кузнецовых, за столом. Про подшипники. Дудник не переспросил.
06.07. Отрицательный рост. Стан, обед. При Сычёвой. Сычёва взяла сразу.
14.06. «Довести до логического завершения» — правление, со слов Лобанова. Не его слова'.
И ещё четыре строчки ниже, которых я за собой не помнил, а они там были, с датами.
Я сидел и читал.
— Это что? — спросил я наконец.
— Это то, что я записываю с июня.
— Зачем?
— Не знаю. — Зина села напротив. — Сначала думала, что мне пригодится. Потом перестала думать.
Я закрыл тетрадку.
— Откуда вы это берёте? — спросила она.
— Придумываю.
— Нет.
— Зинаида Петровна…
— Не придумываете. — Она смотрела на меня спокойно, без нажима, как смотрят на цифру, которая не сходится. — Придуманное слово звучит по-другому. Оно неловкое, его надо объяснять. А ваши все ложатся с первого раза, как будто их уже кто-то обкатал. Вы их откуда-то знаете.
Я молчал.
— Мне, — проговорила Зина, — всё равно откуда.
— Правда?
— Правда. — Она подвинула тетрадку к себе. — Мне интересно другое. Вы понимаете, что вы делаете?
— Что я делаю?
— Вы даёте людям слова, которыми удобно врать.
В кухне стало очень тихо.
— «Падение надоев» — это стыдно, — продолжала она ровно. — Это надо объяснять, за это спрашивают. А «отрицательный рост» — не стыдно. Это уже цифра, а не беда. Сычёва теперь напишет так в район, и в районе так и прочитают, и никто ни разу не спросит, почему у коровы молока меньше.
Я хотел что-то ответить и не ответил.
— И вы это знали заранее, — закончила Зина. — Вот что мне не нравится.
Я сидел на её кухне, при лампочке, с прошлогодним вареньем перед носом, и мне было двадцать три года, и меня в первый раз за две жизни поймали.
Не за руку. Хуже.
Потому что она попала в самое то. Я действительно знал заранее. Я знал это про каждое слово, которое произносил, потому что видел, как за сорок лет этот язык вырастет из смешных канцеляризмов в отдельную реальность, в которой ничего никогда не падает, а только растёт с минусом.
Я это знал и всё равно раздавал.
Из любопытства, из скуки, из того тихого удовольствия, которое человек испытывает, когда он один в комнате знает, чем всё кончится.
— Зачем вы это делаете? — спросила она.
— Не знаю.
Это была чистая правда, и она, по-моему, это услышала.
Зина посмотрела на меня ещё секунды три и убрала тетрадку обратно в буфет.
— Ладно. Чаю ещё?
— Давайте.
Она пошла к плите.
Кухня у неё маленькая, от стола до плиты полтора шага, и, когда она проходила мимо, я поймал её за руку.
Я не собирался. Я вообще не думал ни о чём таком ни в тот вечер, ни до него.
Она остановилась.