Страница 90 из 167
Глава 2
Уже со второго дня я для всего полка стал «безлошадным». Звучит немного обидно, учитывая, что раньше меня называли «самородок», но это временно. К тому же не самое точное определение, потому что самолет‑то у меня был. А «безлошадным» звали обычно тех, чья машина в долгом ремонте, а то и вовсе сбита. Моя «Ласточка» стояла зачехленная, заботливо проверяемая Кондратом, готовая к бою. Проблема была во мне.
Машину, которая сгорела накануне, разобрали уже на следующий день. От нее осталась рама, мотор, спекшийся в один кусок, да шасси. В радиусе пяти шагов снег полностью растаял, но потом влага замерзла, и там частенько кто‑нибудь поскальзывался.
Заболотный осматривал ущерб и командовал в своей вопросительной манере.
– Стойки куда?
– В обменный фонд.
– Повторите.
– В обменный фонд, товарищ инженер.
Заболотный снял очки, потер их рукавом и повернулся, было, уходить, но остановился и осмотрел место пожара еще раз.
В тех краях с дровами было туго. Мне почему‑то казалось само собой разумеющимся, что их должны привозить. А привозить было неоткуда: до ближайшей посадки километров одиннадцать, и по ней к февралю уже неплохо прошлись, не мы, а до нас. Печей в полку было штук пятнадцать: землянки, штаб, санчасть, пара у БАО да кухня. Топили много и часто. В дело шли будыльи. Стебли от подсолнухов на полях торчали из под снега и толщины в них было с палец. Их ломали вручную, увязывали в снопы и увозили на санях. Горели они, конечно, хорошо, но быстро, и подкидывать надо было часто.
– Нужен кизяк, – объяснил мне пожилой ездовой из БАО по фамилии Нечипоренко. – Кизяк‑то, товарищ лейтенант, хорошо тлеет, хоть всю ночь.
– А где мы его тут возьмем?
– В хуторе. Где ж еще?
Я не сразу вспомнил, что это такое, но в моменте сделал вид, что понял.
Хутор был в семи километрах к северу. Отыскался он по дыму. Было там всего восемь дворов, а когда‑то стояло больше тридцати. Кирпичей кизяка нам выделили, но не за просто так: плотники из БАО пообещали поправить сруб колодца на той неделе, а мы пока привезли пилу, гвозди и котелки. Старушка, видимо, главная во дворе пристально следила за нами.
Три дня возили топливо: тот самый кизяк, солому, где что могли добыть по хуторам. На третий день Пахомыч объявил, что пилу надо, наконец, привести в порядок. У нее неправильно были разведены зубья, и из‑за этого полотно шло неровно. Споры о том, кто ее испортил, ни к чему не привели.
Он ушёл и вернулся с двумя дощечками, между которыми полотно садилось намертво, и с расплющенным гвоздём. Разводил он сам, часа полтора, сопя и поворачивая пилу к свету, и не позволил притронуться никому. Потом мы распилили ею три шпалы, которые притащили с разъезда, она пошла ровно, и Пахомыч объявил, что развод – дело простое, если подходить с умом.
При Кондрате я болтался почти каждый день.
Толку от меня было немного: правая ладонь, содранная и обожжённая с того вечера, гнулась плохо и мокла под бинтом. Но подать, подержать, посветить, подогреть – на это годился.
Зимнее обслуживание оказалось работой без конца. Масло после последнего полёта сливали горячим в бидоны и тащили к печке, аккумуляторы уносили в землянку на ночь, а утром волокли обратно на санках, и Кондрат ругался, что так они выйдут из строя вдвое быстрее. Мотор грели лампой: под чехол заводили рукав, и надо было следить, чтобы тёплый воздух шёл на нижние цилиндры, потому что верхние и так прогреются.
– Свечи, командир, – говорил Кондрат, выкручивая очередную. – Заводской смазки в них кладут столько, будто их в Африку везут. А мы их бензином, бензином, а потом дуй, а потом опять.
– В двух посудинах мой. В одной сполоснул, во второй домываешь, тогда чистый дольше живёт.
– А, – Кондрат кивнул. – Так это само собой.
Мысль была из другой жизни, из гаража, где отец возился с «Жигулями» и где я лет в двенадцать держал ему лампу точно так же, как теперь Кондрату.
Дежурства у машин начинались затемно.
Я вставал в четыре, потому оказалось, что когда работаешь на земле, вставать надо раньше. Стоянка в темноте была тихая, только у капониров лязгало и попыхивало – грели моторы, и от чехлов шёл пар. Дальше начиналось самое неприятное, буквально как ножом по сердцу: небо серело, машины выходили на полосу одна за другой, и я стоял и смотрел.
Первые дни я даже придумал себе занятие – считал секунды между отрывом и уборкой шасси, будто это кому‑то нужно. У Голубя выходило семь. У Плужникова девять, а один раз двенадцать, и Голубь на земле объяснил ему про это, отведя в сторонку и негромко, Плужников потом полдня ходил красный.
Барабаш летал с Кузьминым ещё с января. Оно и понятно: Кузьмин после пятого декабря остался один, а Барабаш числился при мне, а меня не было. Пока они выруливали, я стоял и прикидывал, как Кузьмин поведёт, куда он его поставит на развороте и успеет ли Барабаш перестроиться. Представлял я это до самого их отрыва.
– Иди‑иди. – Спиридоныч глухо стукнул черпаком по краю котла, когда я третий раз за утро оказался у кухни. – Ходит тут, вздыхает. На, картошку чисть, раз безлошадный.
Картошку я чистил левой рукой, зажав нож как получится, Патрон сидел напротив и ждал очистки, но когда получал их, лишь обиженно нюхал.
Повязку мне меняли у оружейников, потому что там была лампа поярче.
Клава разматывала бинт быстро, не жалея, а последний слой отдирала рывком, и я каждый раз успевал только быстро вдохнуть.
– Не дёргайся.
– Я и не дёргаюсь.
Руки у неё как и раньше были чуть ли не самые убитые в полку: зимой пушки промывают бензином и работают насухо, пальцы у неё трескались до крови, и она обматывала их бинтом, как боксёр. Ладонь мою она осматривала со всех сторон, поворачивая к свету, потом лила немного спирта и дула на ладонь.
– Заживает?
– На тебе всё заживает, Меченый. Ты ж молодой.
Пополнение привезли двадцатого февраля, к вечеру, на двух полуторках.
Восемь человек: пятеро лётчиков‑сержантов и трое из БАО. Сержанты стояли у машин кучкой, сущие новички, в новых, необмятых шинелях, с одинаковыми фанерными чемоданчиками, и озирались.
Гуреев вышел со списком.
– Ситников. Ситников.
– Я!
Он шагнул вперёд первым и улыбнулся всей физиономией – светлый, скуластый, курносый. Лет девятнадцать, может двадцать. Тощий, как все они тогда.
– Артём, – добавил он зачем‑то и, кажется, сам смутился.
– Гладышев. Гладышев.
– Здесь!