Страница 89 из 167
– Раз‑два – взяли!
«Пятёрка» пошла тяжело: стоило сойти с накатанного, и колёса резали снег до земли, и мы её выкатывали, упираясь и оскальзываясь, метр за метром, и я слышал, как у меня что‑то хрипит в груди.
Оттащили. Сетка с одной стороны уже занялась – искры донесло – и там суетились с лопатами, кидали снег.
– Брезент! – крикнул я. – Брезент тащите, мокрый, накрывать! Снегом бензин не собьёшь, он под ним и дальше жрёт!
На меня оглянулись. Секунду – как на дурака. Потом побежали к землянке за брезентом.
Брезент был сухой, мочить его было негде и некогда, его сунули в сугроб, потоптались по нему ногами и понесли, и накрыли, и придавили лопатами по краям, и огонь под ним сначала вспух горбом, а потом сел.
Пахомыч потом три вечера рассказывал, что накрывать брезентом придумал он сам, в тридцать восьмом, на автобазе, когда у них загорелась яма.
Клава с двумя девчатами в это время таскала от горящей сетки ящики со снарядами – по два человека на ящик, бегом, спотыкаясь – и я подхватил третий и тащил его один, потом еще долго не мог разогнуть пальцы.
Мессеры разворачивались на второй заход. Я это понял по звуку – он изменился, стал плотнее, и с той стороны ударил наш ДШК, лениво, с опозданием, и трассы у него ушли явно позади.
Они прошли вдоль стоянки теми же парами, и я лег мордой в снег у капонира и видел перед собой только снег, а слышал всё: очереди, звон по железу, чей‑то крик от землянки.
Когда поднял голову, вокруг машины на левом фланге лежала её обшивка. Не куски – шелуха, слоями, разбросанная метров на десять, и от свежих сколов на фанере ещё поднималась пыль.
И тогда завыло снова, только теперь не тонко, а по‑человечески.
Он лежал у самого края капонира – тот парнишка из БАО, что спорил со мной про пилу. Его достало осколками, и нехило: одна нога у него была не там, где должна быть. Он не кричал. Выл сквозь зубы и пытался сесть.
Я дополз, схватил его под мышки и потянул. Он был лёгкий, килограммов шестьдесят, но я тащил его метров сорок и на середине подумал, что не дотащу – и всё равно дотащил.
– Санитара! Санитара сюда!
Прибежал Гуреев, без шапки, в расстёгнутой шинели, и сразу сел рядом на снег и стал держать парню голову. У него на рукаве осталась потом полоса.
– Тихо, тихо, милый. Тихо. Сейчас. Как зовут?
Парень сказал. Гуреев переспросил и повторил дважды, как всё повторял, и парень от этого почему‑то немного успокоился.
Жгут накладывал я. Взял ремень и делал так, как учили ещё в училище и как я потом сто раз видел в полку. Руки работали сами. Мысли в голове были совершенно посторонние: что ремень новый, что за ремень с меня спросят, что надо будет записать, когда наложил, а карандаша нет.
Время наложения я нацарапал ему на лоскуте бинта угольком с дровяной кучи. Не помню, донесли ли этот лоскут до санбата.
Улетели мессеры так же, как пришли – на запад, в тёмное уже небо, и никто им вслед ничего сделать не мог.
Потери оказались такие: одна машина сгорела совсем, вторая с изрешеченной плоскостью, но живая, бензозаправщик, четверо раненых, из них двое тяжело, и убитых не было. Батя молча обошёл всё это с фонарём и ушёл в штаб писать.
Ночью на стоянке горела лампа под чехлом – Кондрат с Пахомычем чинили изрешеченную плоскость и ругались из‑за клея.
Я сидел на ящике возле них, потому что идти спать не мог. Ладонь на правой руке была содрана и обожжена одновременно, Клава залила её чем‑то жгучим и замотала, и теперь эта рука жила отдельной жизнью и дёргала.
Есть при этом хотелось так, что я сходил к кухне второй раз и доел холодное прямо из миски, стоя, придерживая ее забинтованной рукой. В той, прошлой жизни я после такого дня не то что не ел – я бы до утра сидел и пялился в стену.
Пётр принёс кружку. Чай был еле тёплый и пах жестью.
– Первый день, – сказал он, усаживаясь рядом. – Ты как знал.
– Ага. Я специально.
Мы посидели. Пахомыч в капонире объяснял Кондрату про завод и про пять слоёв шпона, а Кондрат отвечал ему, что это он сам утром говорил, и что вообще‑то у него дома комод.
Патрон подошёл, обнюхал мои сапоги, посмотрел снизу вверх и лёг рядом с ящиком, привалившись к нему боком.
Летать мне было нельзя ещё двадцать три дня.