Страница 73 из 167
Гуреев вечером разбирал вещи.
Их было немного: вещмешок, бритва, две открытки, тетрадка в четвертушку и та самая пуля в кармане гимнастёрки, вместе с двумя гайками, неизвестно зачем.
Тетрадку я взял со стола и открыл.
Звезда из четырнадцати кружков, вычерченная по памяти, с номерами; передний ряд обведён дважды, задний один раз; сбоку столбиком порядок работы цилиндров, доведённый до конца и подчёркнутый. На следующей странице — схема с крестиками, про которую он говорил, что не разобрался. Дальше пусто, шесть чистых листов.
— Матери я напишу сам, — сказал Гуреев и придвинул к себе чернильницу. — Адрес есть. Она у него в Сызрани.
— А в Куйбышев?
— Это кто?
— Девушка. Валя. Он ей каждый вечер писал.
Гуреев подумал, отложил ручку и потёр переносицу большим пальцем.
— Официального ей ничего не полагается. — Он посмотрел на меня. — По уставу — никак. А по-человечески кто-то должен.
Писал я в ту ночь долго и порвал два листа.
Написал, что он был лучшим ведомым в полку и что без него полк стал беднее; что он собирался в Куйбышев в моторный институт, обязательно с общежитием, потому что искать угол не хотел; что пятого декабря он привёл подбитую машину на свой аэродром и посадил её сам, и что перед этим он прикрыл товарища. Про то, кто кого прикрывал, я написал ровно наоборот, и рука у меня при этом не дрогнула.
Рамку я доделал под утро.
Четвёртый угол сошёлся, если снять с него полтора миллиметра надфилем и потом затереть срез мелом с суконкой — плекс от этого перестаёт быть мутным. Возни оказалось минут на сорок, и все сорок минут я думал, что он бы до этого дошёл сам, только позже.
Она легла в конверт плоско, как и была задумана.
В два часа ночи на стоянке работали три переноски.
Машин у нас к шестому декабря числилось восемнадцать, из них на ходу двенадцать, а с утра полк уходил на трассу двумя восьмёрками, и это значило, что к рассвету должно стоять четырнадцать. Заболотный ходил между капонирами без шапки и требовал, чтобы ему повторяли вслух, что сделано.
«Ласточку» доводили в ту ночь.
Кондрат поставил на неё винт со списанной машины, перебрал створки, а обшивку снизу мы латали втроём: он, я и Пётр, который пришёл сам и молча взял переноску. Пётр держал свет, а когда надо было прижимать заплату, прижимал ладонью — той стороной, которой ему не было больно.
Клава принесла в полночь чайник и забинтовала Пахомычу руку.
Ерёмину машину притащили с поля тягачом уже в темноте, и Пахомыч работал на ней один. Он снял разбитую панель, вырезал квадрат, подогнал по месту и сидел на корточках, прижимая накладку и считая про себя, и клеил он, как всегда, намертво — так, что потом эту машину ломали бы вокруг его заплаты.
Часа в четыре он подошёл ко мне.
— На, командир.
Он положил мне на ладонь пулю. Ту самую, серую, расплющенную в лепёшку, с раскатанным боком, тёплую от его кармана.
Он вернулся к своей накладке, а я постоял, подержал пулю и сунул во внутренний карман, где у меня лежали документы.
Я в той жизни не любил историю.
Не то чтобы спорил с ней или чего-то не понимал — просто она была где-то в стороне и меня не касалась. В девятом классе нам велели принести на стенд фамилию родственника, который воевал, и спросить было у кого: отец бы выложил всё за десять минут, он это любил. Я не спросил. Я списал фамилию с чужого листка, сдал и получил свою отметку.
Мотор опробовали в шесть.
Кондрат прогрел, дал полный, послушал и сбросил, и в морозном воздухе звук стоял плотный, без дребезга. Он вылез, обтёр руки и хлопнул по плоскости ладонью — так, как всегда хлопал, когда будил меня на ящике.
— Принимай, командир. Твоя.
Небо на востоке к этому времени только начинало сереть, и над балкой висел дым от подогревательных ламп, и Патрон тащил от кухни какую-то кость.