Страница 20 из 76
Сказано это было ровно, без единой лишней интонации, и возразить тут было решительно нечего.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда не показывайте. Скажите на словах. Сколько вышло на трудодень в прошлом году?
Клавдия Никитична помолчала.
— Восемьсот граммов зерном и двадцать четыре копейки деньгами.
Я сел на лавку у стены.
Восемьсот граммов. Это значит, что человек, выработавший за год триста трудодней — а триста трудодней это работа без выходных, с ранней весны до снега, — получил за них два с половиной центнера зерна и семьдесят два рубля. Семьдесят два рубля за год.
— А позапрошлый?
— Килограмм двести и сорок одна копейка.
— То есть стало хуже.
— Стало хуже, — подтвердила она.
И тут я задал вопрос, который задавать не собирался.
— Клавдия Никитична, а сходится у вас в книгах?
Она положила ручку.
— Не сходится, — сказала она.
Мы посмотрели друг на друга через комнату.
— Где?
— Везде понемногу. — Она говорила совершенно спокойно, и от этого спокойствия делалось нехорошо. — На току не вешают, и в амбар приходит меньше, чем ушло с поля. Из амбара везут на пункт, и на пункт приходит меньше, чем ушло из амбара. На семена засыпают на глаз. Скоту отпускают по устному распоряжению. И каждый раз это немного, и каждый раз никто не виноват, и всякий сможет объяснить, куда делось. А в конце года у меня не сходится восемь процентов, и я четвёртый год пишу об этом в акте ревизии.
— И что ревизия?
— А ревизия у нас проходит четыре раза в год, по уставу. — Она подвинула к себе счёты и стала их выравнивать, костяшку к костяшке. — Председатель ревизионной комиссии — Мокеев Пётр Афанасьевич. Он у Тихона Саввича шурин.
— И акты ваши куда идут?
— В правление и в райисполком.
— И что райисполком?
— А райисполком, Егор Кузьмич, читает акт, в котором написано, что ревизия проведена, недостач не выявлено, а замечания счетовода приняты к сведению. — Она наконец подняла глаза. — Замечания счетовода четвёртый год принимаются к сведению. Слово хорошее. К сведению — это не «отклонить» и не «исправить». Это когда бумагу прочли и положили.
Заседание правления собрали второго августа, накануне уборки.
Я на нём присутствовал в качестве приглашённого, то есть сидел на лавке у стены и молчал.
Заседание я вам опишу подробно, потому что оно того стоит.
Слушали: о готовности к уборке урожая тысяча девятьсот пятьдесят третьего года. Докладывал Тихон Саввич. Доклад продолжался двадцать пять минут и был выстроен безупречно: сперва о том, какие стоят задачи, потом о том, какие имеются трудности, потом о том, что несмотря на трудности задачи будут выполнены, и в конце — призыв.
Постановили: развернуть работу, обеспечить своевременную вывозку, усилить и мобилизовать.
Я этот протокол потом прочёл сам и скажу вам честно: он безупречен. К нему невозможно придраться, потому что в нём нет ни одного проверяемого слова. Развернуть — насколько? Обеспечить — чем? Усилить — с какого уровня и до какого? Такую бумагу можно подшить в любое дело, и она везде будет уместна, и через год по ней нельзя установить, сделали что-нибудь или не сделали.
После этого перешли к вопросам, и вопросов было три.
Первый — кому давать лошадь под навоз. Обсуждали двадцать минут, спорили двое бригадиров, решили в пользу того, кто громче.
Второй — о поведении гражданина Тарасова, который в воскресенье был нетрезв и сказал бригадиру нехорошее. Обсуждали пятнадцать минут, вынесли порицание. Гражданин Тарасов на заседании присутствовал и порицание принял с достоинством, из чего я заключил, что оно у него не первое.
Третий вопрос был про меня.
— Товарищи, — сказал Кобылин. — Прислали нам с МТС старшего механизатора, Ветлугина Егора Кузьмича. Просьба помогать и содействовать.
Все посмотрели на меня, и я встал.
— Тихон Саввич. У меня одно предложение, и оно короткое.
— Говори, милый.
— Поставить на току весы. Сотенные, из амбара, перенести на ток. И записывать каждый воз с поля.
В комнате помолчали.
— А зачем? — спросил один из бригадиров, и спросил без всякой издёвки, а действительно не понимая.
— Затем, чтоб знать, сколько увезли с поля и сколько приехало.
— Дык оно и так известно.
— Оно известно возами. А надо в килограммах.
Кобылин посмотрел на меня очень внимательно и очень доброжелательно.
— Егорушка, — сказал он мягко. — Ты пойми правильно. Ты человек новый, ты хочешь как лучше, я это ценю. Только вот подумай сам: уборка. Люди с ног валятся. Возчик приехал — ему разгрузиться и обратно, у него в поле комбайн стоит и ждёт. А ты его на весы. Он что, будет стоять в очереди на весах, пока ты пишешь? Это ж мы уборку сорвём.
И это, товарищи, было возражение по существу.
Оно было настолько по существу, что я на секунду растерялся, — потому что Кобылин говорил правду: очередь на весах в разгар вывозки действительно останавливает всё. Я сидел потом полночи и считал, сколько времени занимает взвешивание воза, и вышло, что при одних весах и ста двадцати возах в день мы потеряем часа полтора, а при живом человеке с карандашом — и все три.
— Понял, — сказал я. — Тогда пока не надо.
— Вот и умница, — обрадовался Кобылин. — Вот за это люблю. Постановили: просьба содействовать. Клавдия, пиши.
Третьего августа в четыре утра мы поехали в поле.
В четыре утра в августе ещё темно и сыро, роса стоит такая, что штанины промокают по колено за первые сто шагов, и от этой росы всё утро пахнет мокрой соломой и холодной землёй.
Рожь стояла хорошая — не по нашей земле хорошая, а вообще, — и первые часы я думал, что всё будет ничего.
Комбайны пошли в шесть. К девяти намолотили первые бункера, и от комбайнов потянулись подводы, и вот тут начало разворачиваться то, чего я неделю не мог разглядеть, — на пустом току этого не увидишь.
Подвод не хватало.
Мало их было не по числу, а по порядку. Одна стояла у комбайна пустая двадцать минут, другая в это же время ждала разгрузки у амбара, третья ехала порожняком не в ту сторону. Комбайн, набив бункер и не найдя подводы, вставал. Комбайнёр вылезал, курил и говорил, что думает. Лень тут ни при чём: просто никто в колхозе не знал, где в эту минуту находятся девятнадцать подвод.
К полудню на току выросла куча.