Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 124

Блуждания

Взору открывалось необъятное море. Со стороны моря наступал песок; собираясь в складки, он создавал естественную дамбу. Именно такие места называют дюнами, они встречаются по всей Европе, начиная с Ирландии и Шотландии. Кое-где на дюнах росли сосны, раскидистые, красноствольные, еще довольно молодые.

Порядочно спилил этих сосен убеленный сединами старик, чтобы поставить себе здесь дом. Прежде, когда он еще занимался делами, строение служило дачей – две комнаты и кухня. Теперь он сидел в одной из комнат и смотрел на море – в той, что была размером в шесть циновок и обращена на восток.

Перед глазами тянулся песчаный гребень, перевитый корнями сосен; кое-где он осыпался, как бы демонстрируя себя в разрезе, вдали простирались бескрайние волны. Между горами и морем был еще ручеек, окруженный долиной, ручей петлял и впадал в море, у самых дюн его пресная вода смешивалась с соленой. В низине – несколько домов, обитатели которых занимались рыболовством и землею. На самых же песках ничего не было, кроме этой дачки. Местные жители здесь не селились: когда-то буря выбросила сюда шхуну с мертвыми рыбаками.

Ручей назывался Исими, местность – Кадзуса

[187]

[Ныне префектура Тиба.]

, море – Тихий океан.

Приближалась осень. Старик сегодня уже набродился по голубым пескам среди сосен в туманной дымке. Дома слуга Ясохати накормил его завтраком, и теперь он просто сидел в своей комнате.

Вокруг тишина – ни человеческого голоса, ни лая собаки. Лишь всплеск тяжелых, медленных волн в бухте нарушает утреннее затишье. Казалось, это пульс самой планеты. Впереди, оттуда, где волны смыкаются с небом, вставало солнце – оранжевый круг диаметром в сяку.

Он не спускал глаз с линии горизонта и явственно различал движение светила.

Зрелище навевало мысли о сущности Времени, о жизни и смерти. Вспоминались слова Schopenhauer’a: «Смерть с философской точки зрения – это бог-творец, указующий Musagetes»

[188]

[Имеется в виду Аполлон Мусагет.]

. «Что ж, – думал старик, – можно сказать и так. Ведь смерть неотрывна от жизни, думать о смерти – значит думать о прекращении жизни».

Стоит только обратиться к высказываниям разных лиц – и становится ясно, что почти все утверждали одно: мысль о смерти посещает человека все чаще по мере того, как он стареет. Оглядываясь на пройденный путь, старик думал, что с ним было не так.

В двадцать лет я откликался на события внешнего мира с чувствительностью девицы. Было время накопления внутренних сил, ничем еще не надломленных. Жил я тогда в Берлине. На троне восседал Вильгельм I, сумевший добавить изрядного веса варварски звучащему слову «Германия». Не в пример нынешнему Вильгельму II он не давил с демонической силой на низы, хотя социалистам и демократам нелегко приходилось под его естественной тяжестью. Сердцами студенческой молодежи в мире театра владел Ernst von Wildenbruch со своими пьесами о доме Hohenzollern’oв.

Мои дни проходили в лекционных залах и Laboratorium среди кипучей молодежи. Работалось легко, я ни в чем не уступал европейцам, бывает в них какая-то вялость и флегматичность. Временами я даже гордился собой. По вечерам ходил в театры, бывал в дансингах, забредал посидеть в кафе. Домой возвращался при тусклом свете уличных фонарей. Спешить было некуда, иногда задерживался до того часа, когда принимаются за уборку улиц дворники с тележками. Случалось и вовсе не ночевать дома.

Добирался до своего жилья. Находилось оно в большом многоквартирном доме. Отпирал входную дверь громоздким, вечно мешавшим мне ключом, поднимался не то на третий, не то на четвертый этаж, чиркал одну за другой восковые спички. Наконец входил в свою chambre garnie

[189]

[Меблированная комната (франц.).]

, где стоял высоченный стол, два-три стула, кровать, комод и трюмо – больше ничего. Я зажигал свет, раздевался, тушил свет и ложился в постель.

В этот час мне бывало тоскливо. Успокаивало видение родного дома и образов прошлого. С этими призраками я засыпал. Nostalgia еще не самое страшное из человеческих страданий. Бывало, не спалось вовсе. Тогда я вставал, зажигал свет и пытался заняться делом. Иногда увлекался и незаметно просиживал до рассвета. Ближе к утру, когда уже доносились уличные звуки, случалось вздремнуть – в юности, чтобы снять усталость, хватало и этого.

Но порою работа на ум не шла. Нервы возбуждены, голова вроде и ясная, а вникнуть в книгу, в чужие мысли нет сил. Изучал я медицину, самую естественную из всех естественных наук. Этому точному знанию было подчинено все, но душевного голода оно не утоляло. «Способна ли одна наука, – думал я, – наполнить смыслом мое существование?»

Что делаю я от самого рождения и поныне? Вгрызаюсь, можно сказать, в науку, словно кто-то подстегивает меня. Стараюсь сделать все, что в моих силах. Может быть, в каких-то областях цель и достигнута. И все-таки меня не покидает чувство, что я, подобно актеру, играю роль на сцене. Кажется, должно быть еще что-то, скрывающееся за этой ролью. Но понять, что это такое, не позволяет вечная гонка. В детстве учился, студентом учился, на службе учился, за границей учился, одна роль сменяла другую. Временами хотелось сойти с подмостков, смыть с лица красно-черный грим и не спеша поразмыслить о самом себе, разглядеть, что же скрывается за всем этим. Но кнут режиссера подхлестывал – и следовала роль за ролью. Не думаю, чтобы суть жизни состояла в исполнении этих ролей, наверное, истинное скрывается все же где-то за сценой. Хотелось проснуться, но сон завораживал. В такие минуты тоска по родине особенно обострялась. Я чувствовал себя водорослью, которую волны носят по неведомым далям, сотрясают глубины ее естества. Это уже не то, что актер на сцене. Правда, подобное чувство исчезало так же быстро, как и возникало.

Бессонными ночами представлялось, что жизнь моя так и окончится на подмостках. Долги ли, коротки ли наши дни – неведомо. Как раз тогда один наш студент заболел тифом и умер в больнице. Я навещал его в Charite

[190]

[Милосердие (франц.); здесь – название госпиталя.]