Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 96

— Промыт вражеской пропагандой, что с него взять. Немцы-то вон, — я кивнул на парк. — Не стеснялись красоту на дровишки пускать.

Смотритель посмотрел на обрубки в парке и промолчал. Я пожал ему руку.

Часового у ворот я снял, а вместо этого написал бумагу — от руки, на листе из планшета, с печатью роты, которую Тюлькин по такому случаю извлёк откуда-то за две минуты. В бумаге было написано, что замок является культурной ценностью, охраняется, вход и вывоз имущества запрещены, за нарушение отвечает командир части.

Полномочий на такое у меня, естественно, не было, но те, кто увидят на воротах бумажку с печатью, об этом не знают.

— Прибей на ворота, — приказал я Кабанову.

Через два дня мы случайно попали в термы. Село называлось как-то по-венгерски, я не запомнил, и в этом селе была купальня при источнике: каменная, под крышей, с мраморными скамьями, и вода в ней была горячая, из земли, градусов под сорок.

Обнаружил её Тюлькин, потому что хорошее от Тюлькина спрятать невозможно.

— Товарищ капитан! Там баня!

— Какая баня?

— Такая! Тёплая! Сама себя греет!

Рота не мылась по-человечески с ноября. Я построил бойцов и объявил, что купаться будем повзводно, по двадцать минут, охранение выставить, оружие держать при себе, вести себя прилично, потому что тут гражданские.

Восемьдесят человек, которые полтора месяца шли по венгерской грязи, попали в горячую воду. Первые пять минут стояла тишина, нарушаемая только стонами удовольствия. Потом началось.

Шабанов топил всех. Кабанов орал, что у него отваливаются ноги, и требовал, чтоб ему их отпилили. Лунарь плавал по-собачьи, гордый собой. Мятлев, который в мирной жизни, кажется, вообще не умел отдыхать, сидел по горло в воде с закрытыми глазами и лицом человека, достигшего окончательного просветления.

Гацоев зашёл в воду и остановился.

— Тембол, ты чего?

— Горячая.

— Ну да.

— Из земли идёт горячая, — сказал он с недоверием. — Слушай, у нас в горах тоже есть такие. Только там холодная и кислая, и её пьют.

— А тут греются.

— Тут лучше, — подумав, решил Гацоев и полез.

— А вот хрен знает, — решил поспорить я. — Холодная и кислая минералочка полезная и вкусная.

Эх, где мои «Ессентуки №17»?

— По-моему смысла сравнивать нет, — заметил Колька. — Это ж разное.

Спор на этом закончился, потому что в самом деле спорить было не о чем. Пшеничный в купальню не пошёл. Он остался в охранении и на все уговоры ответил одним словом:

— Потом.

Пошёл он последним, один, когда все уже вылезли, и сидел там сорок минут вместо двадцати, а я сделал вид, что не заметил.

Любят эти снайперы одиночество.

Двадцатого декабря нас догнала почта, и почта привезла посылки.

Тюлькин раздавал, стоя на ящике.

— Шабанов! Кабанов! Мятлев! Товарищ капитан, вам!

— Мне?

— Вам, — подтвердил Тюлькин с интересом. — Целый ящик. Фанерный.

Я подошёл.

Ящик был небольшой, действительно фанерный, обшитый по углам жестью, и надписан он был чернильным карандашом, крупно, с наклоном.

Адрес отправителя: Краснодарский край, детский дом номер такой-то.

От «моих» детей.

В сентябре, еще в Болгарии, когда я маялся от безделья, а роту гонял в хвост и в гриву, чтобы не маялись бойцы, я отправил письмо и посылку в «свой» детдом. Второе тогда отправил Одарке, как она просила.

Детдома и его воспитанников я не видел. Рос там не я, а бывший Сидорин, но дети-то настоящие, и они по-настоящему за меня переживают и верят, что я вернусь. Страна воюет, и воюет так, как не воевала никогда. «Все для фронта» это ж не лозунг, а единственно возможный путь к победе. Короче — я решил, что рацион у ребят тот еще, и собрал в посылку то, чего они, полагаю, даже не пробовали. Два ящика трофейного шоколада, консервированные фрукты, сахар, американская тушенка. Мало, если на всех делить, но «мало» здесь бесконечно лучше, чем ничего.

Сверху я обновил записи в своей сберкнижке и немного офигел от суммы, которая там накопилась. Офицерская зарплата, премии к наградам, премии за эффективность — последние зовутся и высчитываются не так, как в моем времени, но как-то начисляются. Недрогнувшей рукой я написал заявление в финчать и перевел в детдом почти все, оставив себе символические сорок рублей. К победе накопится еще, а у меня будет очень приятный пакет бонусов за Дважды Героя, поэтому не пропаду. Приписал — «от бойцов Красной Армии».

Вынырнув из воспоминаний, я забрался в посылку.

В ящике лежали варежки. Много. Штук двадцать пар, и все разные — вязаные, разноцветные, из разной шерсти, потому что шерсть, видимо, собирали отовсюду, где смогли.

Носки. Шарфы, штук пятнадцать. Три пары чего-то, что я определил как вязаные подшлемники. И свитер. Свитер был один, серый, огромный, связанный явно на человека богатырского сложения и явно несколькими людьми сразу, потому что вязка на рукавах была разная и рисунок не сходился.

Сверху лежали письма. Их было штук сорок. Разными почерками, от больших букв в клеточку до совсем взрослого аккуратного письма старших. Писали все.

Писали, что получили посылку. Что шоколад разделили на всех, по кусочку, и что старшие отдали свои маленьким, а маленькие всё равно не доели и вернули старшим. Что фрукты открыли на Октябрьскую. Что деньги директор потратил на дрова и на обувь, и что теперь у всех есть валенки, у всех до единого, чего не было с сорок первого года.

Спрашивали, есть ли у меня дети.

Спрашивали, страшно ли на войне.

Один мальчик писал печатными буквами, что когда вырастет, тоже будет разведчиком, и просил ответить, берут ли в разведчики, если плохо видишь.

Девочка лет двенадцати писала, что связала шарф сама, первый раз в жизни, и что если он кривой, то пусть я не сержусь.

Я разбирал это на ящике, а рота стояла вокруг и молчала.

Потом Шабанов взял свитер, развернул его, посмотрел и сказал:

— Товарищ капитан, вам великоват будет.

— Это правда, — улыбаясь письму с своих руках, кивнул я. — Забирай, Гриш, больше некому.

Варежки разошлись по роте за десять минут. Носки — тоже. Шарфы Тюлькин разделил по справедливости, то есть сначала раненым, потом тем, у кого нет, потом остальным.

Кривой шарф я оставил себе. Один край шире другого сантиметра на три, и в двух местах петли спущены. Я повязал его на шею и решил, что кривизна не мешает шарфу меня согревать.

Отвечали всей ротой три вечера.