Страница 70 из 96
Ползти по стерне двести метров под пулемётом — это очень долго и очень больно, потому что стерня режет ладони и локти, и к концу руки у всех были в кровь. Рапорт напишу на горе-коллег.
Мы отползли метров на восемьдесят, и пулемёт нас потерял. Тем временем слева к орудиям вышел отряд Гацоева, через единственный на всю округу овраг, который он высмотрел ещё с вечера. Это нас и спасло, потому что чердачный пулемёт перенёс огонь на Гацоева.
— Мятлев! — заорал я в темноту. — Держи правые орудия, не пускай их развернуться! Колька, за мной, обходим дом справа!
Дом мы обходили через сад, в саду была канава, и в канаве уже лежали трое венгров с пулемётом, развёрнутым в сад — ждали и здесь. Колька увидел их на полсекунды раньше меня и успел крикнуть. Мы оба упали, очередь прошла над нами и срубила ветки.
— Гранаты! — крикнул я.
Бросили одновременно, обе, и обе легли хорошо — после разрывов в канаве стало тихо, но подниматься я не стал, потому что был уверен, что там есть четвёртый.
Четвёртый действительно был. Он выждал секунд десять, потом высунулся и дал очередь по кустам — наугад, туда, где мы, по его расчёту, должны были встать.
Колька снял его с колена, одиночным.
— Хорошо, — оценил я.
— Я по вспышке, — скромно потупился Колька.
В дом мы ворвались классически: граната в окно, вход, работа по комнатам. На чердаке лежал пулемётный расчёт — четверо, и трое из них были мальчишки лет по семнадцать, в венгерской форме, которая была им велика.
Четвёртый был унтер лет сорока. Он был жив, и у него была раздроблена нога.
Он смотрел на нас снизу и молчал.
— Руссу! — крикнул я вниз. — Ты по-венгерски не понимаешь?
— Никак нет, товарищ капитан! По-венгерски вообще никто не понимает, это не человеческий язык!
Унтер вдруг сказал по-немецки:
— Arzt.
Врач.
— Стёпа! — крикнул я нашему медику. — Тут раненый!
Степан поднялся на чердак, посмотрел на ногу, поцокал и стал резать штанину.
— Жгут, — сказал он. — И носилки. Товарищ капитан, он до утра доживёт, если довезём.
— Довезём.
Гацоев к этому времени закончил слева, Мятлев — справа, и от батареи осталось четыре орудия с расклёпанными замками и двадцать шесть пленных.
У нас: четверо убитых, девять раненых.
— Ты чего? — спросил Гацоев вечером.
Мы сидели у машины, и я курил третью подряд.
— Четверо, — ответил я.
— Знаю. Я хоронил.
— Я не проверил разведданные. Рапорт, мать его, напишу на тех дебилов, но все равно херово.
Гацоев посмотрел на меня, и левая бровь у него встала домиком.
— А ты бы как проверил?
— Вот да, — скривился я. — Приказ — в двадцать два. Четыре часа до выхода было. Хутор — в двенадцати километрах. Туда-сюда — восемь часов, и это если в ритме вальса. Хер успеешь.
— Отказаться тоже нельзя, — кивнул Гацоев. — Тогда пошел бы кто-то другой. Кто-то, кто не нашел бы овраг и положил не четверых, а всех.
Он взял у меня папиросу, прикурил и затянулся, чего почти никогда не делал.
— Давно тебя знаю, командир, — выпустив на удивление ровное колечко, сказал он. — Много на себя взваливаешь. Другие на людей смотрят, и не видят. А ты — видишь. Видишь, и за это потом себя казнишь.
— Зона контроля маленькая, — согласился я. — Нихера не поделаешь — война.
— Война.
Весь ноябрь мы шли на юго-запад, к Дунаю. Было тяжело — лили дожди. Пуста изменила свое агрегатное состояние с сухой на жидкую. Немцы и венгры цеплялись за каждый хутор, за каждую дамбу, за каждую канаву, а всего этого на пусте было много.
За ноябрь рота потеряла одиннадцать человек и получила семнадцать из пополнения. Пополнение было интересное. Впервые за войну к нам пришли люди из освобождённых областей — те, кто три года просидел под немцем, и кого призвали, как только пришли наши. Молодые, необученные и очень злые.
— Товарищ капитан, — доложил мне Мятлев после первой недели. — С новыми беда.
— Какая?
— Не берут пленных.
Я поднял голову.
— Прямо?
— Прямо. Двое. Я не видел, мне сказали. Пленный шёл, его вели, а в расположение дошли без пленного.
— Кто?
Мятлев назвал две фамилии. Оба были из-под Николаева. У одного немцы повесили брата, у второго вся семья сгорела в хате, куда её загнали, и он это видел с огорода.
Я построил роту.
— Приказ, — сказал я. — Пленных сдавать живыми. Всех. Кто не сдаст — пойдёт под трибунал, и я его туда отправлю лично, и на суде скажу всё, что знаю, а знаю я много.
Строй молчал.
— Я знаю, что вы думаете, — сказал я. — Вы думаете: командир, ты чего, ты же сам их два года резал, мы видели. Резал. И буду резать — тех, кто с оружием. А тот, кто руки поднял — он уже не солдат, он, мать его, рабочая сила. Сколько враг разрушил? Сколько мы сами, чтобы нацистам не досталось? Все это, товарищи бойцы, кто-то должен отстраивать. Лично я кирпичи двадцать ближайших лет класть не хочу — у меня руки из жопы.
Строй грохнул.
— Поэтому пусть немцы, венгры и прочая шелупонь этим занимается, а мы, товарищи бойцы, будем пожинать плоды величайшей победы в истории человечества. Щас Гитлера закопаем, и начнется золотой век СССР — страна будет восстанавливаться, уровень жизни будет расти. Наши дети и внуки, товарищи бойцы, будут ходить в детские сады и школы, а их под тщательным приглядом будут строить в том числе те, кого мы в плен возьмем. Сдавшийся немец или венгр — это маленький вклад в наше общее светлое будущее.
Вроде прониклись. По крайней мере, некоторые.
Восемнадцатого ноября полк застрял перед каналом. Канал был мелиоративный, метров двадцати, с бетонными стенками. Через него шла единственная дамба с мостиком, а мостик держали, и держали грамотно: пулемёт в кирпичной водяной мельнице на том берегу, второй в развалинах насосной, и оба простреливали дамбу насквозь.
— Обойти?
— Обходить восемь километров, — напомнил Востриков, приехавший посмотреть на такой важный объект лично. — И там ещё один канал. Этот мостик нам нужен сегодня, капитан.
Мельница стояла в сорока метрах от воды и была старая, кирпичная, в три этажа, с обвалившимся колесом.
— Лунарь.
— Гляжу, товарищ капитан.
Он глядел долго.
— Плохо, — сказал он наконец. — Стена гладкая, окна высоко, до крыши далеко. И река открытая, по воде не подойти, увидят.
— Совсем никак?
— Совсем никак снаружи, — сказал Лунарь. — А вот изнутри…
— В смысле изнутри?
— Так труба же.