Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 96

Глава 16

Южный Буг мы форсировали в конце марта, и после Днепра это было почти неприлично просто: река шириной метров двести, лёд сошёл, немец на том берегу сидел жидко и без особого желания.

Распутица добавляла остроты ощущения. Я думал, что видел грязь. Я ошибался. Кубанская грязь сорок третьего года по сравнению с приморской грязью весны сорок четвёртого была недоразумением, тренировочным полигоном, детской песочницей. Здесь чернозём, размокнув, превращался в субстанцию, которая не отпускала ничего: сапог, колесо, гусеницу, лошадь, человека. Полуторка садилась на мосты за двадцать метров. Студебеккер с ведущими мостами проходил чуть дальше и садился тоже.

Артиллерия отстала на двадцать километров, потом на тридцать, потом расстояние просто перестали считать. Боеприпасы несли на руках. Раненых тащили на плащ-палатках, потому что телега не шла.

— Товарищ капитан, — спросил Шабанов на третий день, вытаскивая ногу из каши с чавканьем, слышным за десять шагов. — А вот немец же тоже по этой грязи идёт?

— Идёт.

— Так ему ж тоже тяжело!

— Тяжело.

— Ну и хорошо, — удовлетворённо кивнул Шабанов и побрел дальше.

Ему было хорошо, а мне нет, потому что раненная и вроде бы успевшая зажить нога после Кубани к таким переходам относилась плохо. Первые километров пять она молчала, потом начинала тянуть, а к вечеру я ловил себя на том, что переношу вес на левую и что рота это, конечно, видит. Хромота у меня, по общему мнению роты, случалась исключительно к дождю, и рота эту версию поддерживала из вежливости.

Немец бежал быстрее, чем мы шли. Это было знакомо: ровно так же, только в другую сторону, было летом сорок первого. Разница была в том, что теперь бежали они.

Под Березовкой мы напоролись на арьергард, и напоролись глупо — не потому, что плохо смотрели, а потому, что в такой грязи никто не ждал от немца прыти.

Прыть у него нашлась. Он оставил в хуторе четыре самоходки и роту, и сидел он там не на дороге, а в стороне, в балке, и ждал, пока мимо пройдёт голова колонны.

Голова прошла. Дальше шли мы.

— Ложись!

Первый снаряд ушёл в дорогу метрах в тридцати впереди, грязь встала стеной, и эта же грязь нас и спасла — осколки в ней завязли. Второй лёг лучше, по обозу, и там сразу заорали лошади.

— Гацоев, взвод вправо, в кювет, обходишь балку низом! Колька, влево, отсекай пехоту! Бабенко — обоз назад, живо! Лунарь, со мной!

— Куда? — весело спросил Лунарь, ныряя в кювет рядом.

— Смотреть.

Смотреть было грустно: балка, четыре машины, две из них в кустах, пехота по краю. У нас на всё это — три противотанковых ружья и ни одной пушки, потому что пушки, как обычно, стояли в двадцати километрах позади и медленно тонули.

— Товарищ капитан, — прошептал Лунарь. — А они ж по дороге бьют.

— Ну.

— А в балке им самим-то тесно. Развернуться негде.

Он был прав. Балка была узкая: чтобы уйти, самоходкам пришлось бы пятиться до самого выхода, метров триста, задом, по глине.

— Пшеничный! — крикнул я. — Работай по головам, по открытым люкам, они там наверняка сидят наполовину!

Дальше делали так. Пшеничный с расчётом ПТР загнал экипажи в машины — а закрытая самоходка слепа. Гацоев со своими обошёл балку понизу и вышел им в хвост, к выходу. Колька связал пехоту огнём с фронта.

А мы с Лунарём и четверыми поползли по краю балки сверху, с гранатами. Ползли двести метров по мокрой глине, и глина эта была такая, что мы ехали на животах быстрее, чем ползли. Один раз я съехал вниз метров на пять и обратно карабкался четыре минуты, обдирая ногти.

Первую машину я закидал сам, сверху, двумя связками, в моторную решётку. Вторую взял Лунарь, и взял он её изящно: не бросил, а спустился по стенке балки, положил связку на решётку рукой и ушёл обратно наверх раньше, чем рвануло.

— Ты чего творишь⁈ — заорал я на него потом.

— Так наверняка ж, — удивился Лунарь. — Бросать — можно не попасть. А положить — оно вернее.

Третья самоходка попыталась выйти задом и на выходе встала — и её сожгли ПТР в борт, с полутораста метров, потому что борт у неё был тонкий, а стояла она удобно.

Четвёртая ушла. Пехоту добили в балке. Пленных не брали, потому что колонна шла дальше и возиться было некогда.

Потерь у нас вышло четверо: двое из Колькиного взвода и двое ездовых, которых накрыло вторым снарядом вместе с лошадьми. Тюлькин ходил вокруг и матерился, потому что лошадь в распутицу — это не транспорт, это жизнь.

Двадцать восьмого марта взяли Николаев, и после Николаева наш маршрут развернулся на запад окончательно.

А третьего апреля нас с Калюжным и Колькой накрыло узнаванием. Не сразу. Сначала это было просто ощущение неправильности, вроде того, что бывает, когда входишь в комнату и понимаешь, что кто-то передвинул стул. Степь как степь: балки, лиманы слева, лесополосы, села с белёными хатами.

Потом попался указатель. Обычная фанерка на столбе, немецкая, с готическим шрифтом и стрелкой, и на ней было написано название, которое я знал. Не с сорок первого. Вообще.

Я стоял и смотрел на неё, пока рота проходила мимо.

— Товарищ капитан? — окликнул Бабенко.

— Иду.

С этого момента пошло. Названия начали накатывать одно за другим, как накатывают знакомые лица в толпе, и каждое было двойным: то, что я про него знал оттуда, и то, что помнил отсюда, из сорок первого.

Мы шли по земле, по которой я в прошлой жизни ездил на машине, слушая музыку. Я знал, где здесь будет заправка. Я знал, где здесь свернуть, чтобы срезать. Я знал, что вот за этим поворотом откроется вид на лиман, и вид открылся.

Ничего этого я, разумеется, не сказал.

Пятого апреля Калюжный догнал меня на марше и пошёл рядом молча.

Он шёл так минут двадцать. Потом сказал:

— Васько.

— Ну.

— Ты помнишь, как мы отсюда уходили?

Я споткнулся — просто совпало, ногой в колею попал.

— Помню.

— Шестнадцатого октября, — сказал Калюжный. — С Платоновского мола. Я тогда думал, шо всё. Шо больше сюда никто не вернётся.

— А я думал, что вернёмся.

— Ты?

— Я.

— Ну ты завжди був такий, — хмыкнул Петро. — Скажи ещё, шо знал.

— Знал, конечно, — не смутился я. — Политрук же рассказывал про стратегические потенциалы, мобилизацию и развертывание промышленности.

Он посмотрел на меня сбоку, но переспрашивать не стал — он вообще перестал переспрашивать где-то с прошлой осени, и я так и не решил, хорошо это или плохо.