Страница 25 из 96
Глава 8
Немецкую карту Тюлькин принёс девятого июля, к обеду, и положил на стол с видом не радующегося триумфу победителя:
— Часов не хватило, — доложил он. — Я ещё бритву дал.
— Мою?
— Зачем вашу? Свою.
Карта была хорошая. Немецкая карта нашей же местности, снятая с нашей же довоенной, но с их пометками: отметки высот, брод, тропа вдоль ручья, которой на нашей карте не было вовсе, и подписи мелким готическим шрифтом, которые нам потом полдня переводил писарь из штаба, знавший немецкий по гимназии.
Тропа шла ровно туда, куда я и думал.
— Товарищ старшина, а вы сапёрам что сказали? Зачем вам карта?
— Правду сказал, — пожал плечами Тюлькин. — Сказал, что моему командиру интересно.
— И они дали?
— А они что, не люди, и им часы с бритвами не нужны?
Дивизию поставили в первый эшелон двенадцатого, а тринадцатого, в семь утра, меня вызвал Востриков. Я пришёл к нему уже зная, что услышу, потому что за два дня до этого артиллеристы начали пристрелку, а пристрелка врать не умеет.
— Язык, — Востриков развернул ко мне карту. — К утру пятнадцатого. Участок — от отдельного дерева до изгиба ручья, полтора километра, вот здесь.
Я посмотрел на карту.
Участок был отвратительный. Полтора километра ровного открытого поля, за ним немецкая траншея по гребню, перед траншеей проволока в два кола, слева высотка с наблюдением, справа болотце. А в четырёхстах метрах правее участка, за изгибом ручья, шла та самая тропа.
— Товарищ майор, фашисты ходят вот здесь, правее изгиба.
— Откуда знаете?
— Наблюдал. Тропа набитая, ходят ночью, посменно, часа в два. Там кустарник до самой проволоки, и высотка их не видит — угол закрыт.
Востриков на меня прищурился:
— Наблюдали вы это, надо думать, не со своего участка.
— Я наблюдал по карте.
— По карте.
— И немного лёжа.
Востриков откинулся на табурете:
— Сидорин, участок нарезан не мной. Полосы дивизий согласованы наверху, и правее изгиба — соседняя дивизия. Вы туда пойдёте — вас положат ваши же соседи, потому что они вас не ждут, и будут правы.
— Их можно предупредить.
— Их можно предупредить через штаб корпуса. Это трое суток.
— А язык нужен к утру пятнадцатого.
— А язык нужен к утру пятнадцатого, — согласился он.
Мы посмотрели друг на друга.
— Разрешите работать на своём участке, товарищ майор? — сдался я.
— Разрешаю, — Востриков сразу опустил глаза в бумаги, показывая, что разговор окончен.
Группу я собрал в тот же день.
— Иду сам. Со мной Шабанов, Пшеничный, младший лейтенант Бабенко, Пахомов и двое — Курочкин и Демидов.
Рота слушала молча.
— Товарищ старший сержант Мятлев остаётся в роте за старшего.
Мятлев не сказал ничего. Совсем ничего — ни «есть», ни «разрешите», просто кивнул один раз, а я не стал объяснять, что если группа ляжет, в роте должен остаться кто-то, кого слушаются — это и так понятно.
— Плевое дело, командир! — заявил Пахомов, прокрутив финку в пальцах.
Постоянно ее крутит — перекидывает из ладони в ладонь, ловит за рукоять, проворачивает между пальцами и снова перекидывает. Финка была старая, самодельная, с наборной рукоятью из цветного плекса, и Пахомов при ней был четвёртый год на войне без единой лычки, потому что, как объяснил мне вечером Тюлькин, «он от них отказывается, товарищ капитан. Ему предлагали трижды, а он говорит — не хочу за других отвечать».
Четырнадцатого весь день готовились проходить маршрут. Для этого приспособили участок с ручьем за деревней, колышками разметив копию маршрута.
Сто восемьдесят шагов по ручью. Поворот. Двести двадцать по кустарнику. Проволока. От проволоки до траншеи сорок один шаг.
— Считаем шагами, — объяснял я. — Не глазами. Ночью глаза врут, а ноги нет.
Прошли трижды, а потом я велел завязать глаза и пройти ещё раз. Рота решила, что командир чудит, но субординацию соблюла.
Шабанов прошёл неплохо, но сбился на повороте. Курочкин с Демидовым сбились оба. Бабенко, к моему удивлению, прошёл чисто и даже поправил Демидова, а потом смутился и извинился перед ним, хотя был прав.
Пшеничный идти отказался.
— Мне не надо, товарищ капитан. Я ж на дневке буду лежать, а не ноги в ручье мочить.
— Пойдёшь.
— Зачем?
— Затем, что если меня убьют, ты поведёшь.
Пшеничный подумал секунды три, потом молча завязал глаза платком и пошёл. Прошёл он лучше всех.
Пахомов прошёл нормально и снял повязку с лицом взрослого, который потерпел глупость ребенка.
— Товарищ капитан, разрешите?
— Разрешаю.
— Мы этот кустарник в мае ходили. Там у ручья дно каменное, по нему шумно, а по берегу мягко и трава высокая. Мы всегда берегом ходили.
Я подумал. Совет был не глупый. Совет был хороший, и, если бы я не потратил накануне полтора часа над схемой Мятлева, я бы его принял.
— Берегом не пойдём. Пойдём дном.
— Так почему?
— Потому что берег — это трава, а трава ложится. Мы её примнём и оставим за собой полосу до самой проволоки. Утром её увидят и завтра будут ждать. А по дну мы пошумим один раз и следов не оставим.
Пахомов пожал плечами.
— Как скажете. Только шумно.
— Значит, пойдём медленно.
Вечером в саду было тихо и празднично, как бывает всегда перед делом, на которое идут не все.
Курочкин и Демидов писали письма. Шабанов сидел на бревне и обматывал изолентой ремень автомата, чтоб не звякал, и обматывал уже третий раз, потому что первые два ему не понравились. Пшеничный чистил свою винтовку и ни с кем не разговаривал.
Тюлькин бродил и раздавал подарки. Сначала он принёс мне портянки — новые, байковые.
— Товарищ капитан, у вас после ранения нога. По воде пойдёте — не застудите.
— Спасибо.
— И вот ещё, — он протянул кусок сала, завёрнутый в тряпицу. — Это вы с собой не берите, оставьте на возвращение.
— А если не вернусь?
— Тогда я его сам съем, — без всякого выражения ответил Тюлькин. — Не пропадать же добру.
Бабенко трижды проверил свой подсумок, потом отошёл в угол сада, постоял и вернулся.
— Товарищ капитан, разрешите вопрос не по делу?
— Разрешаю.
— А как вы делаете, чтоб бойцы слушались?
Я посмотрел на него. Ему было двадцать, у него было чистое лицо и очень серьёзные глаза.
— Никак, — ответил я. — Я делаю то, за что потом слушаются. Это разные вещи и делаются в разном порядке.
— А если не получается?
— Тогда делаешь ещё раз.
Бабенко подумал.