Страница 24 из 161
Глава 6
Квартира была уютной и милой, с окнами, выходящими на тихий, слегка запущенный, но прекрасный в своем непоруганном естестве скверик.
Его всегда удивляли эти московские безмятежные скверы и дворы, мирно дремлющие на задворках шумных центральных улиц. Они напоминали ему волшебный сад Кэрролла, в котором глупышка Алиса изводила бессмысленными вопросам курящую кальян гусеницу.
[36]
[Речь о произведении «Алиса в Стране чудес», написанном Льюисом Кэрроллом.]
В таких скверах должна была быть какая-то своя непостижимая тайна, магия, оберегающая эти уголки от шума и суеты огромного города, волшебство, останавливающее бег времени и суматоху человеческих будней. Ему казалось, что, если бы он смог постичь мудрое умиротворение этих скверов, то уподобился бы бодхисатвам и нашел ход, ведущей через арку московского дворика прямо в мифическую Шамбалу.
Но тайна не поддавалась. Наверное, он не знал нужных заклинаний или у него не было специального магического артефакта. Что там имелось у Алисы? Ах да… У нее был волшебный эликсир в склянке с надписью: «Выпей меня»…
Склянка была и у него. Стояла на тумбочке рядом с его постелью, а на этикетке значилось: Valerianumbromid, Dr. Weigert, Antihystericum, Antiepileptikum, Hypnoticum, Sedativum
[37]
[Валерианумбромид доктора Вайгерта, Антигистаминное, Противоэпилептическое, Снотворное, Успокоительное средство. (Лат.).]
. Но этот эликсир не то что не помогал попасть в страну чудес, он даже не избавлял от бессонницы, хотя и считался лучшим средством не только в Москве, но и Петрограде, Варшаве, Гельсингфорсе, Берлине и Париже. Совершенно бессмысленная микстура!
Вообще-то бессонница мучила его редко, так же редко, как и эти невыносимые головные боли. Они настигали лишь тогда, когда он начинал вспоминать… Вспоминать… Вспоминать… Вспоминать! Будь она проклята, эта память! Почему медицина научилась ампутировать больные члены, но до сих пор не знает, как избавить человека от гнилой памяти?
Что толку глотать микстуру доктора Вайгерта, если, даже уснув после нее, он все равно не может отогнать наваждение, в котором его мать — страшная, растрепанная, полураздетая — лезет на табурет с веревкой в руках и, перекрикивая испуганный плачь пятилетней сестренки, орет на него: «Смотри! Это все ты! Это все из-за тебя!»?.. Треклятая микстура лишь мешает проснуться…
Но и не спать тоже нельзя… Он где-то читал, что какой-то полоумный англичанин пытался установить рекорд и не спал целых десять дней, а потом умер…
Интересно, сколько могут не спать бодхисатвы?.. Или гусеницы?.. Гусеницам хорошо, они засыпают, замотавшись в кокон, а потом просыпаются бабочками… Он видел такое… Почти видел… В семь лет он поймал огромную гусеницу и поселил ее в банке, а наутро вместо жирного зеленого червяка обнаружил в ней моток тонких ниток… У него бы и бабочка получилась, но он подумал, что кокон должен пить, и долил в банку воды… Кокон протух и так мерзко вонял, что его пришлось выкинуть.
А что будет, если он укутается в одеяло, словно в кокон? Может быть, проснувшись, он обнаружит у себя крылья? Пусть не такие изящные и красочные, как у бабочки, пусть даже тусклые и невзрачные, как у моли, но все равно крылья! Он расправит их и улетит в волшебный московский сквер, и там память, словно старая, утратившая нюх псина, наконец потеряет его след…
Он проснулся и резко сел, хватая воздух пересохшим ртом. Сердце тяжело и гулко колотилось где-то совсем не на месте и предательски мешало дышать. Прислушавшись к себе, он уловил мучительное пульсирующее напряжение в виске, которое, как он знал, переползет потом на бровь и скулу, и, медленно просачиваясь внутрь головы, переродится в боль.
Нужно менять квартиру. Менять, хотя она была уютной и милой и выходила окнами в тихий, поросший ясенями и кленами сквер. Менять, потому что снизу под ним жила очаровательная старушка, как нынче говорят, «из бывших» — седая ссохшаяся карга в вязаной кофте и платье с кружевным воротником, обожавшая своего дрянного кота, с которым она говорила на идеальном французском, и столь же страстно и самозабвенно любившая Штрауса, пластинки с вальсами которого она крутила целыми днями.
Его мать тоже любила Штрауса… А может быть, наоборот, ненавидела… Так или иначе, но каждый раз, когда мать устраивала истерику и била его чем под руку подвернется, а потом шла вешаться, она всегда заводила граммофон и ставила пластинку Штрауса… Наверное, она думала, что так ее не слышат соседи… Может, они и впрямь ничего не слышали, но вот он теперь при звуках Штрауса неизменно слышал охрипший срывающийся голос матери и плач маленькой, вечно сопливой сестренки.
Ни тогда, ни теперь ему не было жалко ни себя, ни мать, ни малолетнюю сестру. Он не знал, как это — жалко! Но было противно, так противно, будто бы тот протухший кокон оказался у него на ладони… Противно до тошноты, до нестерпимой головной боли, до бессонницы. Эти мучительные ощущения он называл памятью.
Он взглянул на часы. У него было еще целых шесть часов… С избытком, если учитывать, что убийство ему предстояло совершить в соседнем доме.
Снизу послышались «Сказки Венского леса».
Черт! Нужно найти новую квартиру! Он схватил газету и принялся читать колонку объявлений. Через шесть часов он покончит с делами и непременно отсюда съедет!
Руднев не знал наверняка, сколько времени провел в карцере и сколько ему еще предстояло там провести. С того момента, как он окончательно пришел в себя, он стал отсчитывать сутки по кормежкам. Иного ориентира в этом каменном мешке не было, поскольку не было ни единого окна. Свет пробивался лишь через щели волчка, но этот свет был электрическим и никогда не менял своей интенсивности или оттенка.
По правилам тюремной дисциплины, как знал Дмитрий Николаевич, за драку полагалось ужесточение режима не менее чем на трое суток, а за применение заточки — по крайней мере на неделю, и это еще в том случае, если пострадавшие от его руки получили несильные увечья.
Условия были чудовищные: холодное, сырое, темное узкое пространство площадью не более трех квадратных метров с нужником в полу, намертво вмонтированным металлическим табуретом и нарами, которые стали на длительное время поднимать и фиксировать к стене, как только Руднев смог вставать и самостоятельно забирать пайку с откидной дощечки в двери.