Страница 22 из 105
Глава 11 Разворот
Расклад лёг на стол Сталина на третьи сутки, к вечеру. Не той ночью, когда он велел Василевскому считать заново, и не наутро после неё, а именно на третьи сутки, потому что настоящий расклад, а не отписку для успокоения, за одну ночь не делают, и оба это знали, и оттого Сталин три дня не торопил, а Василевский три дня не спал.
Папка была не толстая. Сталин давно приучил своих, что толщина доклада это первый признак того, что докладчик сам не разобрался и валит на бумагу всё подряд, надеясь, что нужное там как-нибудь да окажется. Кто понял дело, тот кладёт немного и по существу. Василевский понял: в папке было листов десять, карта и к ней сухая, как флотская сводка, записка, где всякая строка стоила часа работы, а иная и вовсе суток.
Сталин читал сидя, не торопясь, отставив недопитый стакан чаю, уже холодного, и по мере чтения на лице его не было ничего, кроме той сосредоточенности, с какой он читал всё важное: не удивления, не досады, не одобрения, только одной работы. Василевский стоял. Садиться он не стал, хотя Сталин кивнул было на кресло; стоял у края стола, заложив руки за спину, и смотрел мимо Хозяина, в тёмное окно, за которым лежала мартовская Москва, ещё зимняя сверху, снежная, но уже с той тяжёлой сыростью в воздухе, что предвещает скорую распутицу, и понимал: распутица эта ляжет и там, на западе, на дорогах, по которым скоро пойдут, и это плохо, и с этим ничего не поделаешь, а об этом тоже сказано в записке, в самом конце, отдельной строкой.
Сталин дочитал, положил ладонь на карту, будто придавил её, чтоб не улетела, и поднял глаза.
— Ну, — сказал он. — Докладывай на словах. Бумагу я прочёл, а теперь ты мне скажи её своими, живыми, как сам понимаешь. Бумага — она для истории, а мне сейчас надо по правде, не для истории. Что у нас есть на западе?
Василевский отвёл взгляд от окна.
— На западе, товарищ Сталин, у нас есть черта, — сказал он. — Та самая, по войскам, о которой мы с вами и спорили. Стоим на ней крепко, окопались, зарылись, за месяц тишины успели укрепиться так, что немцу нас с неё не сбить малой кровью. Это хорошо. Это то, что вы и хотели, — стоять и не лезть.
— Хотел, — сказал Сталин. — Было дело, хотел. А теперь?
— А теперь, товарищ Сталин, эта черта из хорошей стала плохой. За одну ночь. С тех пор как во французских портах начали высаживаться те, заокеанские. — Василевский подошёл к карте, тронул пальцем западный её край, где синело море и где мелким шрифтом стояли чужие названия. — Пока мы стоим тут, на нашей черте, окопавшись, между нами и немцем лежит она — Польша, пустое пространство, ничьё, немцем занятое, но немцем же и брошенное, считай, наполовину: у него сил нет держать её плотно, всё съел юг и всё съел запад. Оно бы и ладно, пусть лежит, как вы и рассудили. Да только теперь на это пустое место смотрим не мы одни. Теперь на него смотрит ещё и тот, кто разгружается в Шербуре да в Бресте. И вот тут, товарищ Сталин, вся загвоздка.
— Договаривай, — сказал Сталин, хотя уже понял; но он любил, чтобы человек договаривал сам, до конца, своей головой, а не глотал вывод, подсказанный чужой.
— А то и договаривать, — сказал Василевский, — что пустое место посреди войны недолго остаётся пустым. Его займут. Не мы — так немец соберётся с духом и заткнёт им дыру. Не немец — так те, что во Франции, дойдут однажды и до Польши, тем или иным манером, под тем или иным флагом. И тогда, товарищ Сталин, мы получим у себя под самым боком, у нашей старой границы, не слабого выдохшегося немца, которого мы бьём который год и знаем как облупленного, а свежую, сытую, непочатую силу, которая войдёт в Европу нашими же руками не воёванная и встанет там хозяйкой. Мы, выходит, весь этот год кровь лили, чтоб расчистить дорогу тому, кто придёт на готовое.
Он замолчал, и в кабинете стало тихо, только за стеной, в приёмной, звякнул телефон и тут же смолк, перехваченный.
— Вот, — сказал Сталин негромко. — Вот ты и дошёл сам, солдат, до того, что я тебе третьего дня говорил, а ты не хотел слушать. Помнишь? Ты боялся, что немец нас кинет. А я тебе про кого толковал?
— Про того, кто за немцем, — сказал Василевский.
— Про того, кто за немцем. И вот он вышел из-за немецкой спины и стал на французском берегу во весь рост. И покуда он там разгружается да обустраивается, у нас с тобой есть немного времени — не знаю сколько, может, месяцы, может, того меньше, — покуда он не готов, покуда он ещё возится с тылами да со складами, как всякий, кто высадился на чужой берег и ещё не оперился. И в это время, в эту щель, нам надо успеть сделать одну вещь. — Сталин встал, обошёл стол, встал рядом с Василевским у карты. — Взять то пустое место. Польшу. Пока её не взял никто другой.
Василевский посмотрел на него сбоку, и в глазах его было понимание, а ещё, Сталин это заметил, тень той самой, невысказанной, солдатской правоты, которую он три дня носил в себе.
— Стало быть, идём на запад, — сказал он ровно, стараясь, чтоб в голосе не было торжества. — То, за что я вас три дня грыз, а вы не пускали.
— Идём, — сказал Сталин. — И ты можешь сейчас, если хочешь, сказать мне «а я говорил». Имеешь право. Три дня носил, заслужил.
— Не скажу, товарищ Сталин, — сказал Василевский, и лицо его было серьёзно. — Не скажу, потому что теперь вижу: если б мы тогда, сгоряча, по моему хотению, кинулись на запад — кинулись бы в пустоту, немца добивать, растянулись бы, надорвались, а тот, заокеанский, сидел бы себе за морем и ждал, покуда мы выдохнемся. А теперь мы идём не сгоряча, а потому, что нельзя иначе, и идём с открытыми глазами, зная, зачем и против кого. Это разница, товарищ Сталин. Большая. Я её за три дня понял.
Сталин поглядел на него искоса, и в углах его губ прошло что-то, чего при других он себе не позволял: не улыбка, а тёплая тень её, короткая.
— Понял — и хорошо, — сказал он. — За то и держу тебя, что понимаешь, а не только исполняешь. Исполнителей у меня полный Генштаб. — Он снова склонился к карте. — Ну, показывай теперь по делу. Чем идти будем. Юг-то освободился?