Страница 14 из 87
— Ругали, — согласился Василевский и чуть усмехнулся, вспомнив те дни, когда отход считался позором. — А вышло, что вы дальше видели.
Дальше видел. Волков затянулся, скрыл лицо в дыму. Знал бы ты, Александр Михайлович, насколько дальше и какой ценой это виденье куплено.
— Разрешите идти?
— Идите. Спасибо, Александр Михайлович. Сводку оставьте.
Василевский положил папку на стол, поднялся, козырнул и вышел, и слышно было, как в сенях он о чём-то коротко сказал адъютанту, и как хлопнула дверь, и как заурчала во дворе машина, увозя его к новым картам, к новым сводкам, к живому ещё, не доигранному дню войны.
А Волков остался один с папкой, и он не открывал её. Он знал, что в ней, до последней цифры. Он сидел и держал ладонь на серой картонной обложке, под которой лежал счёт войны, и думал о том, что вот здесь, под его ладонью, в сухих столбцах, спрятаны четыре с половиной миллиона живых, которых нет ни в одном списке живых, потому что числятся они живыми только в его памяти, где хранится другая, отменённая ведомость их смертей. Он один носил обе ведомости разом. Он один знал цену тому, что сделал. И это знание было ему и единственной наградой, и вечным приговором, потому что наградой без свидетелей и приговором без вины.
За окном вставало солнце, красное, зимнее, и ложилось на снег во дворе, и снег розовел, и начинался новый день огромной, ничего не ведающей страны, в которой четыре с половиной миллиона мужчин просыпались этим утром живыми и не знали, кому они этим обязаны, и никогда не узнают, и это было правильно, так и должно быть, и только сидевшему над серой папкой человеку было отчего-то так тяжело, будто не спас он их всех, а, наоборот, был перед каждым в неоплатном, несказанном долгу.