Страница 13 из 87
— Втрое… — Василевский снял очки, потёр переносицу, глянул в столбец ещё раз, будто сверяясь. — Тяжело, конечно. За каждой сотней машин экипажи. Но по нынешним боям, товарищ Сталин, счёт держим. Армия своё дело делает и не разоряется вчистую, как бывало в сорок первом. Орудия и миномёты в том же порядке. Авиация полегче.
Он говорил ровно, как о деле знакомом и понятном, без тени удивления, потому что удивляться ему было нечему: он видел свою войну изнутри и мерил её собственной меркой, и мерка эта показывала войну хоть и кровавую, а всё же ведомую твёрдой рукой. Он не знал и не мог знать, что где-то, в никогда не бывшем течении этих же лет, счёт стоял иной. Это знал один Волков, и Волков молчал.
— Выпуск, — сказал он коротко. — Что заводы дали?
Василевский снова взялся за лист, и голос его окреп, потому что тут почва была под ногами твёрдая, знакомая, ничем не подозрительная, и он разложил броню на четыре руки. Тяжёлые, те, что ломают оборону и глушат доты, счётом за шесть тысяч выпущенных. Средние, рабочая лошадь войны, костяк танковых армий, тех наделали за тридцать семь тысяч, и Василевский произнёс это число буднично, без нажима, а Волков всё равно дрогнул, потому что помнил, каким скупым был этот счёт в другой, отменённой войне. Лёгкие, вчерашний день, уходящая порода, которую уже не множили, а донашивали. И самоходные орудия, молодой злой род, народившийся в эту войну и росший не по дням.
За бронёй пошли стволы. Орудий и миномётов всех калибров, от полковой мелочи до тяжёлых, что бьют за горизонт, страна наковала за сто тридцать тысяч, и цифра эта была такая тучная, такая сытая, что за нею слышался несмолкающий гул уральских цехов, работавших в три смены. Потом транспорт, невидная война колёс, без которой все прочие цифры мертвы: грузовики, тягачи, свои уральские трёхтонки вперемешку с широкозадыми заморскими, пришедшими северными конвоями. Армия впервые за всю войну ехала, а не шла пешком, и это тоже стояло в сводке скромной строкой, а весило дивизий на десять.
И тут была вторая тайна Волкова, помимо первой, кровавой. Он один знал, отчего этих цифр так много и отчего потерь так мало. Не оттого, что клепали быстрее и берегли крепче на поле боя, руки у рабочих и солдат те же. А оттого, что заводы не жгли и не рвали с корнем. В той войне промышленность юга уходила на восток под бомбами, с колёс, теряя станки на разбитых полустанках, и вставала в голом уральском поле на пустую землю, и молчала мёртвым железом полгода, покуда над нею подымали стены. Полгода без танков в самый страшный час, и оттого и жгли их потом в отчаянных контратаках без прикрытия, без снарядов, чем и объяснялась та, другая, страшная цифра потерь. А здесь этих потерянных месяцев не было. Здесь дублёров на Урале начали ставить загодя, за годы до войны, тихо, впрок, и когда грянуло, эвакуация пошла не паническим бегством, а переселением по расписанию, эшелон за эшелоном, и уральские цеха, уже готовые, только прибавили дыхания. Часть южной руды и угля удержали дольше положенного, отдав немцу не всё и не сразу. Оттого и стояла в сводке эта прибавка, тучная, спокойная, необъяснимая ни для кого, кроме одного человека, который пять лет назад, ещё до первого выстрела, велел строить второй завод там, где никто не видел в нём нужды.
— Разрешите про авиацию подробнее? — спросил Василевский.
— Давайте.
— Авиация, — сказал Василевский, и вот тут голос его дрогнул уважением, тем особым уважением, с каким штабной человек говорит о том, чего сам до конца объяснить не может.
Боевых самолётов заводы давали с избытком, счётом на многие десятки тысяч за войну, истребителей, штурмовиков, бомбардировщиков дальних и фронтовых, и в небе их стояло вдоволь, но не в машинах было дело, а в людях, в лётчиках. Волков закрыл глаза и увидел то, чего Василевский видеть не мог, увидел тот первый рассвет настоящей войны, двадцать второе июня, аэродромы, уставленные крыло к крылу самолётами, застигнутыми на земле, и немецкие бомбы, ложащиеся в эти ровные ряды, и тысячи машин, сгоревших, не поднявшись, за один день. Но машины ещё полбеды, машины завод нагонит. Страшнее было другое. В той войне вместе с самолётами год за годом выбивало лётчиков, старых, обученных, довоенной ещё выучки, и на смену им шли мальчики с восемнадцатью часами налёта, и горели эти мальчики в первом же вылете, не успев понять, откуда бьют. А здесь разгрома на земле не было. Здесь довоенный лётный костяк уцелел, оперился, оброс сбитыми, и теперь в небе над Бугом дрались не мальчики-смертники, а волки, каждый с двумя годами войны за плечами, и один такой стоил звена новичков. Этого не было в сводке. Этого нельзя было сосчитать. Но он знал, что это есть, и это было, может, дороже всех танков.
Василевский дочитал, сложил листы обратно в папку и посмотрел на Волкова, и во взгляде его была не гордость даже, а оторопь человека, впервые охватившего целое.
— Товарищ Сталин, — сказал он, закрывая папку, — я служу с финской. Всякое видал, и худое, и всякое. А тут скажу прямо: армию сберегли. Не растеряли по дорогам, как могли бы, а довели до этого февраля в силе. Это дорогого стоит. Спасибо вам за неё, товарищ Сталин, за то, что не давали её зря класть.
Он сказал это просто, без лести, как говорят о выстраданном, и оттого слова его ударили больнее всякой лести. Сберегли. Довели в силе. Василевский стоял у самого края чужой тайны и не подозревал, что край есть, потому что заглянуть за него мог один Волков. Только он знал, во что эта самая война обошлась там, в другом, отменённом её течении: семь миллионов в той же графе, где нынче стояло два с половиной. Он держал в уме обе цифры разом, вычитал одну из другой и получал разницу, от которой холодело. А вышло всё оттого, что один человек в этой стране знал наизусть, где и когда каждая армия шагнёт в пропасть, и всякий раз, ценою своего имени, ценою славы храбреца, которой у него не будет, отводил её от края. Он не мог сказать этого Василевскому. Не мог сказать никому. Он купил эти четыре с половиной миллиона жизней самой дорогой монетой, какая у него была, одиночеством, полным и вечным, потому что заслугу, которой нельзя назвать, нельзя и разделить, и она давит на одни твои плечи, сколько бы миллионов за ней ни стояло.
— Не меня благодарите, Александр Михайлович, — проговорил он, набивая трубку и глядя мимо, в серое рассветное окно. — Стоять насмерть — дело нехитрое, покойников после много. Труднее отвести войска на день раньше, чем их обложат. Мы отводили. За то и ругали.