Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 75

— Господа, — сказал он. — Ваши мнения я уже слышал. Некоторые даже прежде, чем сей лекарь приехал в Петербург. Теперь послушаем его.

Профессор с книгой попытался напомнить о порядке заседания. Михаил Васильевич повернулся к нему и поинтересовался, входит ли в этот порядок ответ человека, которого собрались осудить. Профессор сел, сохранив достоинство в той мере, в какой позволил скрипнувший стул.

Ломоносов указал мне на аппарат.

— Объясните сами. Кратко, словно перед вами люди, способные понимать. Что происходит с больным и почему он возвращается?

Я поднялся и подошёл к столу. Руки оставались свободными, хотя солдаты у двери внимательно следили за каждым движением.

— Боль человек ощущает, пока повреждённое место, нервы и мозг способны действовать вместе, — начал я. — Пары этого вещества на короткое время нарушают такую связь. Больной теряет сознание, перестаёт отвечать и позже не помнит происходившего. Тело при этом сохраняет дыхание и движение крови, если количество паров оказалось достаточным для сна и недостаточным для смерти.

Я показал внутренний слой маски и щель возле её края. Свежий воздух должен был поступать постоянно. Эфир добавляли малыми порциями, наблюдая за дыханием, пульсом, движением глаз и цветом кожи. При опасных признаках подачу прекращали. Возвращение сознания зависело от выведения летучего вещества через лёгкие.

— Почему больной перестал дышать? — спросил Ломоносов.

Я рассказал о расслаблении мышц и запавшем языке. Один из врачей возразил, что язык не способен задушить человека, поскольку прикреплён к нижней челюсти. Пришлось предложить ему лечь на спину, глубоко уснуть и позволить соседу проверить. Сосед отодвинулся. Проверка не состоялась.

Ломоносов уточнил, почему эфир не вводится через желудок. Через лёгкие действие начиналось быстрее и так же быстро ослабевало после снятия маски. Выпитую дозу уже не убрать; к тому же средство раздражало ткани и оставалось горючим.

Последнее слово заставило военных переглянуться. Михаил Васильевич спросил об освещении. Я описал единственную удалённую лампу и зеркало, которым мы направляли зимний свет на операционный стол. Он одобрил решение коротким кивком, затем потребовал рассказать о повторной перегонке и хранении.

Вопросы шли один за другим. Через четверть часа Ломоносов перечислил почти все слабые места: неизвестную чистоту, непостоянную дозу, разное впитывание ткани и зависимость испарения от температуры. Один удачный опыт на человеке ничего не доказывал. Каждое замечание било точно и одновременно приносило облегчение. Наконец рядом находился человек, которому не приходилось объяснять ценность измерений.

— Решение любопытное, — подвёл итог Ломоносов. — И полезное, если вы научитесь удерживать действие в требуемых пределах. Пока перед нами вещество, которое способно избавить от муки вместе с жизнью. Продолжать опыты можно лишь с большой осторожностью.

Профессор с книгой немедленно услышал в этом поддержку. Он снова заговорил о запрете, изъятии аппарата и передаче записей комиссии. Несколько человек на скамьях закивали.

Ломоносов нахмурился и заметил, что профессор услышал удобное слово и уже закрывает шкаф на ключ. Врач напомнил: правила существуют ради осторожности, а Сверидову следовало прежде обратиться в Медицинскую канцелярию и получить допуск.

Теперь Ломоносов посмотрел на меня. В его взгляде появилось ожидание, почти весёлое. Он словно заранее знал, что покорного согласия не дождётся.

— Здесь господин профессор прав, — сказал он. — До опыта над больным вам следовало посоветоваться с коллегами и добиться дозволения.

— Сколько времени заняло бы дозволение?

Профессор ответил, что должное исследование требует столько времени, сколько необходимо. Просто отличная система измерения, обычно означающая срок от нескольких месяцев до полной утраты интереса.

— Берестов ждал операцию семь лет, — сказал я. — Боль не позволяла ему работать и спать. Дальше он мог ждать решения коллегии, пока камень рос, воспаление поднималось к почкам, а кто-нибудь составлял заключение о необходимости нового заключения.

Врач возразил, что болезнь не давала мне права подвергать Берестова иной опасности.

— Он знал и согласился. Без эфира его привязали бы к столу, четверо помощников держали за руки и ноги, а хирург резал бы промежность под крик и дёрганья пациента. Такой порядок разрешён, поэтому считается человечным. Я провёл операцию совершенно безболезненно.

В аудитории стало тихо. Лебедева рядом не было, и от этого говорить оказалось проще. Мне не требовалось думать, какие последствия получит хозяин дома за каждую мою фразу.

Профессор предложил исправлять порядок установленным способом.

— Для начала понадобится прошение. Потом его перепишут из-за неправильной бумаги. Через полгода создадут комиссию, которая назначит заседание после праздников. Больному всё это время предложат потерпеть. Бюрократия, господа, бюрократия.

Иван Сергеевич прищурился. Писарь за его спиной перестал писать на долю секунды, затем быстро наверстал пропущенное. Последнюю фразу мне наверняка предстояло увидеть в отдельной бумаге.

Ломоносов глядел на меня долго. Веселье исчезло, оставив усталость человека, который слишком часто спорил с канцеляриями и хорошо знал цену каждому прошению.

— Доля правды в ваших словах есть, — произнёс он. — Иногда даже большая доля. Однако всякий глупец, отравивший больного, тоже объявит, что правила мешали ему двигать науку. Отличить полезную смелость от самонадеянности приходится до похорон.

— Тогда отличайте быстрее.

Кто-то шумно втянул воздух. Иван Сергеевич прикрыл глаза, будто заранее видел новую стопку бумаг. Ломоносов несколько мгновений смотрел на меня, потом рассмеялся. Смех у него оказался низким и коротким.

— Этого человека я желаю расспросить без хора, — сказал он чиновнику. — Освободите его и велите отдать одежду. Петербург нынче холоден.

Иван Сергеевич напомнил, что я доставлен по распоряжению и до завершения разбирательства нахожусь под охраной. Ломоносов спросил, кто именно должен завершить научную часть разбирательства. Ответить чиновник мог лишь одним способом.

Скамьи загудели. Один профессор заявил, что частная беседа исключит коллегию из решения, второй потребовал оставить аппарат под печатью, третий отказался давать опытам одобрение. Ломоносов слушал их с видом человека, который решает, кого поставить в угол первым.