Страница 11 из 160
— Порядок Испытания, — сказала она и постучала указкой по доске, где висел плакат с гербом. — Слушаем все, включая тех, кто уже все знает. Испытание проводится по пяти предметам, по каждому максимальное число баллов равняется ста. То, сколько вы наберете, определит в вашей жизни все: вузы, распределение, стипендию. В конкурс идут только баллы Испытания. Аттестат подтверждает, что школу вы окончили, но оценки в нем на поступление не влияют. Апелляция — в трехдневный срок. Теперь то, о чем спрашивают родители. Результаты Испытания публикуются под индивидуальными кодами — фамилий, школ и классов в списках нет. Код знаете вы, школа и комиссия. Пробники — наше внутреннее дело. Захотите кричать о себе на весь город — кричите, закон вам это разрешает. Но вот СМИ на это права не имеют.
— А почему так? — спросили с первых парт.
— Потому что вам всего по семнадцать лет, — сказала Клавдия Петровна с интонацией человека, который объясняет это каждый год. — Чтобы никакая контора не выкупила вас на корню, пока не поумнели. Испытание выявляет умных, а государство бережет дураков, понятно? Это называется заботой.
Класс посмеялся, но мне было не смешно, потому что не все сказанное оказалось понятно.
Из школы мы выходили втроем — я, Рыжий и Витек, который по дороге успел взять с меня еще одно неопределенное обещание. У ворот нас ждали.
Парень в белой рубашке стоял, привалившись к столбу, и двое его вчерашних корешей скучали рядом.
— Гончаров! — Черкасов оттолкнулся от столба и загородил дорогу. Говорил он явно не мне, а на публику, и народ начал подтягиваться: человек десять из нашего и параллельного. — Слушай, тут слух ходит, что ты в институт собрался, да? Или врут?
— А если и собрался, тебе-то что? — спокойно поинтересовался я.
— Слыхали? — Черкасов обвел зрителей широким жестом. — Гончар собрался в институт! Ну точно кретин! Ты свои баллы на пробнике видел, чучело? Ставлю сотню, что больше трехсот двадцати не наберет! Тимур, зафиксируй.
Крепкий парень рядом с ним — Тимур, стало быть, — достал записную книжку и деловито спросил:
— Кто против? Гончар, поставишь?
Народ вокруг рассмеялся. Витек рядом со мной мучился, я видел: сотня есть сотня, где такие деньги взять, но и дружба есть дружба.
А вот Рыжий не мучился. Просто засопел и с кулаками полез вперед, но я придержал его за плечо.
— Ну? — Черкасов ждал, наклонив голову. По всей вероятности, ему нужно было, чтобы я испугался или полез в бутылку, годился любой вариант.
— Побереги сотню, — сказал я. — Пригодится. А я на деньги не спорю.
И пошел через ворота.
За спиной помолчали, потом кто-то хихикнул. Витек догнал меня и горячо зашептал, что против Черкаса ставить было нельзя, но если по-тихому, то он бы помог, вошел бы в долю, и Пашка вот свидетель. Рыжий шел с другой стороны и молча сопел.
Когда мы расстались на перекрестке, дальше я пошел, считая в уме. И выходило вот что.
Триста шесть баллов — Ромкин потолок, и никто в этой школе, включая Клавдию Петровну, не ждал от него ничего другого. Мне же нужно было… сколько? Для института хватило бы четырехсот, думаю. Значит, к тому и надо стремиться.
Удивительно, но желание такое возникло не из стремления к лучшему будущему, я пока еще не настолько освоился в этом теле и мире, а из-за Черкасова. Хотелось поставить его на место.
Что касается его сотки…
Я мог бы поставить пятнадцать буфетных копеек, выданных матерью, которые так и пролежали в кармане без дела, потому что вспомнил про еду уже за воротами. Есть не хотелось. Хотелось, чтобы поскорее наступило завтра и можно было начать работать.
Ну ладно, сказал я себе. Поиграем.
С тем и дошел. Дома я пообедал, отчитался матери, что консультация прошла нормально — это даже не было враньем, — и заперся в комнате. На стол легло все хозяйство Ромы: учебники, задачники, тетради за два года. Разложив их по предметам, я пошел по порядку.
Математика. Тут все стало ясно еще в кабинете номер двенадцать: пять лет школьной программы, из которых у меня в голове осталось от силы полтора. За пять ночей поднять это честным трудом нельзя. Просто физически невозможно.
Физика. Тут я полистал задачник и повеселел: это была сфера моей работы. Законы никуда не делись, они и в этом мире держали мосты и краны. Требовалось только вспомнить школьный язык, на котором про них положено писать.
Сочинение и русский… Так, ну это терпимо, потому что писать я умел, все-таки полжизни строчил отчеты, докладные и объяснительные. Да и начитанность у меня была своя, взрослая.
История. Это я оставил напоследок, как самое сомнительное, и не зря. Первая половина учебника читалась как родная — все те же войны, те же даты. Тут все сходилось.
Вот только потом даты начинали плыть: году в восемьдесят третьем страна сворачивала на дорогу, которой я не помнил. Сворачивала сначала полегоньку, проселками, а в девяносто первом уходила в поля совсем. Референдум. Еще референдум. Какая-то коронация в девяносто третьем, фонд, программа, «восточный сдвиг» — страница за страницей шла история страны, в которой я не жил ни дня. Любой местный знал все это как само собой разумеющееся. Я же смотрел в эти страницы, как в чужой разговорник: вроде буквы наши, а жизнь не моя. Учить это предстояло не как историю, а как легенду — слово из шпионских романов подвернулось само.
Отодвинув учебник, я подвел итог. Пять предметов. Ночей до субботы — по пальцам пересчитать. Один предмет я вытяну сам, полтора — с натяжкой, а математика и история лежали за пределами любых «постараемся». Без чуда объект в срок не сдавался.
За ужином я старался быть Ромой. Мать подкладывала мне котлеты и рассказывала про свое отделение: у них лежал дед, который сбежал курить через окно — с первого этажа, но все равно герой. Отец пришел с разгрузки, поел молча, послушал про деда, сказал «дожили» и ушел к телевизору. Тася сидела со своей книгой, но читалось ей сегодня, по-моему, плоховато: карандаш так и проторчал весь ужин за ухом без дела.
— Ты чего смурной? — спросила мать, собирая тарелки. — Устал? Не сиди сегодня допоздна.
— Не буду, — пообещал я.
Это было первое обещание за день, которое я беззастенчиво собирался нарушить, причем с размахом.
Дождавшись, пока в квартире стихнет, и закрыв за собой дверь, я сел перед разложенным на столе бедствием. Чудо у меня было.
Впрочем, я посидел еще немного, честно оттягивая решение. Сопротивлялось во мне что-то простое, из детства: списывать — западло.