Страница 74 из 95
— Дрались хорошо, господин фельдмаршал. Лучше, чем год назад. Это отмечают все донесения из войск, и отмечают с тревогой. Год, два года назад русский наступал массой — гнал пехоту волнами, лез танками в лоб, заваливал нас телами и оплачивал каждый километр такой кровью, что мы, отступая, утешались хотя бы тем, что обескровливаем его быстрее, чем он нас. Теперь не так. Теперь он наступает умело. Его пехота идёт не толпой, а группами, штурмовыми, с разделением — одни подавляют, другие обходят, третьи закрепляют. Его танки не лезут в лоб на противотанковую оборону, а нащупывают слабое место и охватывают. У него появились новые самоходные орудия — длинноствольные, бьющие наши танки и противотанковые пушки с дистанции, на которой прежде он был беспомощен. Он наладил взаимодействие — пехота, танки, артиллерия, авиация работают вместе, по единому замыслу, чего у него не было и в помине ещё полтора года назад. Говоря коротко, господин фельдмаршал: русский научился воевать. Он перестал быть дубиной и стал клинком.
Бек слушал, и удовлетворение, которое он позволил себе минуту назад из-за Кента, уходило, вытесняемое другим чувством — тем холодным, трезвым беспокойством, которое было ему привычнее радости и которому он доверял больше, потому что оно редко обманывало.
— Вот это, Меркер, — сказал он, — и есть настоящее сальдо кампании. Не Кировоград. Не Буг. Не Кент. А то, что вы сейчас сказали. Русский научился воевать.
Он встал и прошёлся по кабинету — медленно, заложив руки за спину, как ходил, когда думал.
— Понимаете, что это значит? Прежде у нас было одно преимущество, единственное, но решающее, — мы воевали лучше. Качеством. Их было больше, но мы были искуснее, и это искусство уравнивало их числа. Один наш солдат, обученный, спаянный, грамотно ведомый, стоил трёх их, гонимых в лоб. На этом держалась вся моя стратегия — на том, что я могу разменивать пространство на время, отступать, сохранять войска, потому что качественно мы выше и в обороне нам это качество служит вдвойне. А теперь? Теперь они догоняют нас в умении. Медленно, но догоняют. Они учатся — на своей крови, на наших приёмах, на собственных ошибках, которых уже не повторяют. И если так пойдёт, наступит день, когда они сравняются с нами в искусстве. А когда они сравняются в искусстве, нас раздавит их число, потому что числом их всегда было больше, и единственное, что нас спасало, — наше превосходство в умении — растает. Вот чего я боюсь, Меркер. Не того, что они взяли Кировоград. А того, как они его взяли.
Меркер молчал. Возразить было нечего — он сам это видел в донесениях и сам с тревогой об этом докладывал.
— Время работает на них, — сказал Бек тише, уже не для Меркера, а почти для себя. — В этом вся суть. Каждый месяц войны делает их немного лучше, а нас — немного слабее, потому что нам неоткуда черпать, а им есть откуда. Им есть откуда брать людей, им есть откуда брать сталь, и теперь у них появилось то, чего раньше не было, — умение тратить и людей, и сталь с толком. Если эта война продлится ещё год, два — они станут не просто многочисленнее, они станут лучше нас. И тогда конец. Тогда никакие отходы не спасут, потому что нельзя без конца отступать в стране, у которой за спиной целый континент, а у тебя за спиной — Берлин.
Он остановился у окна. За стеклом лежал серый берлинский день, поздняя осень, такая же, как за тысячу вёрст к востоку, в другой столице, где другой человек смотрел в такое же окно.
— Что же делать, господин фельдмаршал? — спросил Меркер. Спросил искренне, не риторически — он был молод и ещё верил, что у фельдмаршала на всё есть ответ.
Бек невесело усмехнулся.
— То же, что мы делаем. Тянуть. Стоять на зимней линии, копить, чем можно копить, латать, чем можно латать. Не дать им весной нового Кировограда. Беречь каждого солдата, потому что нового взять негде. И ждать — ждать того, на что я, признаться, всё меньше надеюсь, но без надежды на что эта война лишается смысла: что прежде, чем русский станет нас сильнее, случится что-то, что переменит игру. Рассорятся союзники. Устанет Сталин. Появится у нас новое оружие — Шпеер обещает, инженеры обещают, все обещают. Или просто кто-нибудь устанет первым и протянет руку к миру. На это вся ставка, Меркер. На то, что время, работающее против нас, отчего-то вдруг остановится прежде, чем доработает до конца. Ставка скверная. Но другой у нас нет.
Он отвернулся от окна.
— Готовьте директиву о зимней линии. Войскам — переход к жёсткой обороне на рубеже за Бугом, оборудование позиций, отепление, накопление. Зиму стоим. Беречь людей. Никаких авантюр, никаких частных наступлений ради сводки — ни одного солдата на ветер. Весной посмотрим, кто кого. А до весны — стоять и копить.
Меркер собрал карты и вышел, унося приказ, который по сути ничем не отличался от приказа, отданного в этот же час за тысячу вёрст к востоку, в кремлёвском кабинете, другим человеком, его смертельным врагом: стоять, копить, беречь людей, ударить весной. Два полководца, ненавидящие друг друга, разделённые рекой, фронтом и войной, приняли в один и тот же осенний день одно и то же решение, потому что обстановка диктовала обоим одно, а война, как ни странно, часто диктует враждующим сторонам одинаковые ходы.
Бек остался один. Он постоял ещё у окна, глядя на серый Берлин, и думал не о Кенте, не о Буге, а о том единственном, что сказал ему сегодня Меркер и что засело занозой: русский научился воевать. В этих трёх словах был приговор — отсроченный, но приговор, и Бек, человек трезвого ума, читал его ясно. Время шло против него. Каждый прожитый месяц приближал тот день, когда умное численное превосходство врага станет неодолимым. И всё, что он мог, — оттягивать этот день, цепляясь за рубежи, выторговывая передышки, надеясь на чудо, в которое верил всё меньше.
Он боялся правильной беды — но не той. Он считал месяцы, что работают на русское превосходство в числе и умении, и не знал, что те же месяцы работают совсем на другое, на той стороне, о чём в его донесениях не было ни строки. Бек готовился к войне, которую понимал. О войне, которой не понимал никто, кроме одного человека за тысячу вёрст к востоку.